строения, взводы и бронемашины») и аналогичных тем, которые они считают неправдоподобными в романе-фильме: «Одинокие, затерянные среди лесов и полей, стояли три товарища», «Свет начинал заливать всю Россию» и т. п.
Конечно, главным образом для кино, для тех, кто будет ставить фильм, дана и такая развернутая поэтическая сцена, которую надобно воспринимать как метафору.
…Взят Зимний. Октябрьская революция свершилась. «Орел подошел к окну и сказал дрогнувшим голосом в ночной простор, туда, где был полк, где были люди:
— Товарищи, вернулся Ленин… Советами взята власть… Да здравствует народная власть! Да здравствует наш товарищ Владимир Ленин!
За окном во тьме раздалось „ура!“. Оно шло из самой глубины сердца. Люди срывали с себя шапки. „Ура“ перекидывалось, и рос такой громовый клич, которого еще никто никогда не слышал. Это за все тысячелетия, за все свои боли и обиды, за все поражения и оскорбления, за всех своих замученных, утопленных, повешенных, сожженных, четвертованных и колесованных, за умерших в голоде и в кандалах, за все свои надежды, за все свои глухие ночные слезы, за свое великое терпение, за свою ни с чем не сравнимую стойкость, за себя, за Россию, за русский народ — гремел „ура“ сам русский народ. Тысячи солдат с оружием шли, бежали к штабу. Осенний сырой ветер развертывал новые знамена, бедные, своими руками сделанные. „Ура“ гремело и ширилось минуту, другую, третью, четвертую…»
А критику А. Гурвичу эта сцена сказала только то, что «голосок у народа зычный»…
Справедливости ради надо отметить: В. Перцов нашел в новом сценарии Вишневского и положительное (то, что вмещалось в его, критика, понимание «писателя-реалиста», то есть было лишено романтической приподнятости, патетики). В частности, ему понравился образ Вятского — забитого, робкого солдата, в котором просыпается несбыточное честолюбие, и в результате он становится предателем (вот здесь есть «индивидуальная судьба»!), а также ряд «острых, сильных, смелых» сцен, прежде всего эпизод с передачей Петровского знамени полку, выступавшему на защиту Отечества. И заканчивалась статья довольно оптимистически: известно, мол, что Вишневский участвует в работе над картиной, а значит, улучшит сценарий.
Со многим Всеволод не мог согласиться, и желание объяснить, доказать свою правоту подтолкнуло его в тот же день написать критику ответ, в котором он ведет речь о сплаве романтического и реалистического начал, а также дает развернутый, всесторонне аргументированный разбор специфики своего творчества и последнего произведения как части целого. Письмо помогает понять, почему на последующие критические выступления он отвечать не стал.
«Касательно космизма… — пишет Вишневский, — Вам он кажется наивным и т. п. Мы шли в бой, зная, что наступят глубочайшие перемены отношений, вкусов, критериев. За это и стоило биться: за глубочайшие изменения порядков, нравов, психики, за смелейшее расширение сферы мышления. Все это легло в основание нашей молодости, за все за это отдана кровь. И ничьи критические замечания, никакие зигзаги литературной жизни не заставят отказаться от добытого… У каждого свое эстетическое восприятие мира. Мои работы дают известный результат… Как всегда, помимо критических замечаний и прочего, критика расписывается уже „потом“ в том или ином успехе и пр. Я работаю в непрерывной полемике и борьбе.
Жаль, что Вы не рассмотрели строения „Мы, русский народ“. Это строение испробовано отчасти и в „Первой Конной“, и в „Оптимистической трагедий“, и в „Мы из Кронштадта“. Центральная фигура давалась на несколько романтизированном отвлечении… Может быть, это отзвук первых восприятий, пришедших в 1917 году, — комиссаров, коммунистов, с их собранностью, аскезой, горячим идеализмом, упорством и убеждением: все сделаем…
Это моя жизнь, моя правда — и ничто и никто тут мне не учитель. Жизнь показала мне, что правда есть правда. Мадрид и Москва показали мне, что не пропало ни одно слово ни у старшин хора, ни у комиссара, ни У одного из бойцов (в „Оптимистической трагедии“. — В. X.)…
Жизнь!! Это трудно рассказать, когда кругом скопище Далеких, угрюмых (а порой проживших жизнь совсем не так, как ты или твои братья, двинувшиеся сейчас на страницы) критиков и теоретиков…
Я возвращаюсь к непосредственной теме. Вы не заметили, что в „Мы, русский народ“ дано больше, чем в других моих работах, людей из массы, написанных просто. Тут через них быт, „реализм“ и соединяются с мечтой, с абстракцией, с идеей… Алешка, Боер, Ермолай, штабс-капитан, знаменщик и прочие и прочие — вся живая масса полка — все это живет, бьется, ищет, умирает, воскресает…».
Спустя почти два месяца в дневнике Вишневского появляется скупая запись, точно и емко запечатлевшая суть и характер случившегося: «20 марта „Литературная газета“ начала проработку „Мы, русский народ“[34]. Удар нанесен обдуманно, злобно и неожиданно… В развитие статьи В. Перцова… Я чувствую, что кто-то сводит счеты, бьет из-за угла».
И тут же Всеволод философски добавляет: «Стою на ногах твердо, размышляю, наблюдаю эти литературные нравы…» Всерьез комментировать, спорить с подобного рода выступлениями он не счел нужным. Да и что ответить, если на огромной площади (статья заняла два подвала в газете) критик обвиняет писателя во всех смертных грехах: он-де не умеет искать романтику в реальной жизни, приукрашивает историю, прибегая к напыщенной риторике и ложной патетике. К. Малахов упрекает Вишневского в нарушении исторической правды, в том, что он неверно изображает настроения солдатской массы.
Автору статьи явно не нравится, что роман-фильм «задуман как гигантская эпопея гениального народа», что «полк ведет себя стихийно и стадно» (при этом критик игнорирует тему организующего влияния Орла и других большевиков). Вульгарно-социологическим схематизмом пропитаны и остальные замечания К. Малахова. Способ его критики прост: дается цитата из И. В. Сталина о своеобразии исторического периода 1917 года и к ней подвёрстывается соответствующая (с его точки зрения не отвечающая мысли вождя!) сцена из «Мы, русский народ».
И приговор вынесен… Всеволод Витальевич, правда, через несколько дней на обсуждении сценария «Мы, русский народ» в клубе Государственного института кинематографии, говоря о своем произведении, лишь мельком упомянет статью К. Малахова («Я абсолютно отметаю выступление „Литературной газеты“, потому что это попытки политически дискредитировать и на ходу сломать работу, которая нужна»). И посетует: почти год потерян для работы над фильмом, подготовку которого просто необходимо форсировать. «Фильм должен выйти на экраны и устремить свой удар прямо по Берлину — по Гитлеру: вот как мы били и будем бить противника!» — эти слова были встречены аплодисментами: присутствующие понимали, принимали близко к сердцу мысли и чувства оратора.
Зато, когда Вишневский выступал в других аудиториях — перед своими братьями-литераторами либо перед кинематографистами, иной раз в ответ — перемигиванье, ехидный шепоток: «Опять? Значит, Карфаген надо разрушить?..» Его оппонентам, завистникам или просто недалеким людям «ужасно» надоели речи Вишневского, смысл которых сводился к одному: надо готовиться к защите Родины с оружием в руках.
Работая над романом-фильмом «Мы, русский народ», Вишневский был уже опытным мастером кинематографа: три года напряженного труда над «Мы из Кронштадта» явились для него превосходным университетом — он хорошо освоил специфику, суть производственного процесса. Он по-настоящему влюбился в молодое, прекрасное, могучее, притягательное киноискусство и с уверенностью смотрел в будущее: накопленные знания и опыт должны принести свои плоды.
Увы, этому не суждено было свершиться.
Окончательным «зубодробильным», «нокаутирующим ударом», или, как скаламбурил Александр Макаров, решительным боем неугомонному автору «Последнего решительного», явилась «зверская проработка в „Красной нови“». А. Гурвич буквально повторил многие тезисы малаховской статьи, только гораздо ужесточив формулировки, сделав их грубее и обиднее для автора. Критик совершенно игнорирует при оценке романа-фильма главные эстетические критерии: во-первых, что это произведение эпически- монументального, романтического жанр а во-вторых, что оно — исходный материал для кинофильма, адресованный и режиссеру и актеру. Наверное, небезынтересно привести образчики того «убойного стиля», которым в совершенстве владеет критик.
«Сокровенный мир человеческой души из романа фильма Вишневского попросту выключен, и потому люди предстают перед нами чрезвычайно наивными, примите ними, грубыми, бездумными. А ведь они