останется пятилетним – и вот я уже снова гадаю, способен ли пятилетний вытереться толком после испражнений. Конечно, не способен. У моего мальчика в девять лет все еще остаются пятна на трусиках, да и у меня тоже. А может, и у всех и каждого, – так с какой стати кивать на нас? Вот я гляжу на него сейчас: он такой хорошенький, трогательный, жалкий, просто сил нет смотреть. Потом вижу его в тридцать лет, а там и под шестьдесят – страшное зрелище. Я потрясен, ошеломлен, онемел от ужаса. Лицо его и кисти рук заросли темными волосами, брови кустистые. Может, он будет похож на меня? Он станет лысеть. Одежда ему не впору. Никто о нем толком не заботится. Он обсыпан перхотью, как рыбьей чешуей. Его свитера и куртки видятся мне темными, лицо – бледное. У него отвислая челюсть, дряблые щеки, он спотыкается, и, омерзительного, чудовищного, его водят куда положено. Он все еще не умеет говорить. Он не знает, как соблюдать диету, играть в теннис и в гольф, сложение у него слабое, мышцы вялые. Он нескладен, неуклюж. В любом другом месте он оказался бы мишенью для враждебных взглядов. Ему забывали бы обрезать ногти. Люди готовы были бы его убить. Они звали бы его Бенджи.[3] Мне неохота его навещать. Надеюсь, я забуду его. Надеюсь, я не узнаю, что жена мне изменяет, хоть ей, наверно, следовало бы этим заняться.
– Изменяй, – стану я ей советовать, словно она не моя жена.
– Ладно. Так и быть.
Лишь бы она не чересчур много от этого ждала, тогда это будет очень полезно для ее душевного состояния. Да и пора ей дать мне сдачи. А вдруг вовсе не я, а мой мальчик окажется гомосексуалистом, вот был бы смех, верно? Это была бы трагедия. Для меня хотя бы существуют неодолимые запреты. Это была бы не только трагедия, хуже того: это поставило бы меня в неловкое положение. Самоубийца, гомик и кретин – вот оно, потомство Слокума. И неверная жена, алкоголичка и неврастеничка. Ну и слава Богу, это очень кстати. Свалю вину за детей на нее. Пока кто-то, столь же хитроумный, как я, не ткнет в меня указующим перстом обличителя и не спросит:
– Погоди-ка, приятель. Погоди-ка. Она что ж, всегда была такая?
– Не знаю. Чтобы это созрело и проявилось, нужно время. Надо спросить надежного, боевого, сверхпередового психолога, опытного исследователя человеческих душ. А я разве такой был?
– Это из-за тебя я стала такая.
– Ты сама виновата, что из-за меня стала такая.
– Это из-за тебя я стала виновата, по твоей вине. Почему мне нельзя с тобой поговорить?
– Позвони своей сестре.
– Мне нужно, чтобы меня выслушали сочувственно.
– Ты слишком много пьешь.
– Все из-за тебя.
– Звони своей сестре и ей жалуйся.
– Терпеть не могу свою сестру. Ты же знаешь.
– Она выслушает тебя сочувственно.
– Ты негодяй, – вырывается у жены. – Спишь и видишь, как бы поскорей от меня отделаться, что, неправду я говорю? Я же знаю, что у тебя на уме. По лицу вижу.
Последнее время я все чаще ловлю себя на том, что вечерами придирчиво ее оглядываю, ищу улики беззаконных занятий сексом. Ничего такого не нахожу – и чувствую себя обманутым.
– Что ты сегодня делала? – Чаще всего об этом первым спрашиваю я.
– Ничего.
– Ездила по магазинам.
– Была у косметички.
– Виделась с сестрой.
– Виделась с друзьями. А что?
– Просто любопытно.
– А ты что делал?
– Работал. Больше ничего.
– Какие-нибудь новости?
– Думаю, все идет своим чередом. Не хочу об этом говорить.
– Боишься сглазу?
– Разговором можно и сглазить.
– Я постучу по дереву.
Теперь я иной раз даже по утрам ловлю себя на том, что пристально ее разглядываю, как одержимый, с той же вызывающей, нездоровой подозрительностью ищу следов, хоть и знаю, это бессмысленно – ведь она провела ночь в одной постели со мной. Не хочу сходить с ума. Хочу быть хозяином своих мыслей, чувств и поступков и всегда в них разбираться. Не хочу, чтобы рушились мои неодолимые запреты. Не то стану кидаться с кулаками (на незнакомых людей, на друзей и тех, кого люблю), убивать, извергать ненависть и фанатизм, выцарапывать глаза, развращать девочек-подростков и совсем малышек со складными фигурками, разряжаться в переполненных вагонах метро, прислонясь к крепкой заднице какой-нибудь бабенки, которая смахивает на мою жену или Пенни. Сны безжалостны, они набрасываются на тебя, когда ты спишь.
Как бы не начать заикаться.
Пробуждение – престранная штука, просто удивительно, что мы так часто ухитряемся проснуться, еще пребывая в полусне.
К мысли, что жена спит с другими мужчинами, я, пожалуй, еще мог бы привыкнуть, но не к тому, как это происходит, не к механике. А ко всем этим вторженьям и изверженьям, ко всем этим кряканьям и страстным изгибам и поворотам. Все делается влажным. Потом вокруг все вверх дном. Совсем мне не по вкусу представлять, как она с другим самцом проделывает то же, что и со мной. Или как это проделывает моя дочь. (Неужели он вставляет?… Да, конечно. А она, неужели она… а почему бы и нет?) Все и впрямь делается влажным и дурно пахнет, и это называется заниматься любовью. У зверей все происходит так же. Никакая это не любовь. Но на мой вкус лучше пусть будет влажное и дурно пахнет, чем сухое и надушенное. Терпеть не могу эти ненатуральные кондитерские ароматы. Я хочу обнять живую плоть, пахнущую остро и пряно, как положено человеку, а не кусок мыла.) Нынче даже деловые рукопожатия влажны и дурно пахнут. Покажите мне молодого человека, у которого ладонь сухая, и который пожимает руку, крепко встряхивая, и я сразу вам скажу, это молодчик без стыда и совести. Хорошо бы дочь не разбрасывала свои лифчики там, где они могут попасться мне на глаза, и не оставляла ночную рубашку на крючке в ванной. Она развилась быстро и знает это. Иной раз я вижу, как она одевается, собираясь куда-нибудь, и прихожу в ярость. (Грудь у нее уже больше, чем у матери.) Стараюсь на нее не смотреть, когда, уходя, она останавливается передо мной и просит денег, уверяя, что они ей страшно нужны. (Все, что я мог бы сказать ей сейчас, унизило бы ее, подорвало веру в себя как раз в ту минуту, когда она, может быть, в себя поверила. Хоть бы она носила лифчик, чем бросать его где попало. Она разгуливает в голубых хлопчатобумажных джинсах и, похоже, не всегда хорошо моется. Она напоминает мне ту, из Анн Арбор. С какой бы девчонкой я теперь ни познакомился, она непременно напоминает мне какую-нибудь из тех, которые у меня были прежде.)
– Не удивительно, что тебе говорят непристойности, когда ты идешь мимо. Ты сама на это напрашиваешься. Если тебя изнасилуют, поделом тебе.
Она сразу – в крик и в слезы.
– Вот ты всегда так, – визгливо накидывается она на меня (а мой мальчик смотрит откуда-нибудь из угла и опасливо прислушивается, и я уже жалею, что затеял этот разговор). – Вечно скажешь что-нибудь такое и все испортишь.
– Я уже пыталась ей объяснить, – устало, с досадой оправдывается жена. – А она считает, я к ней придираюсь и завидую ей. Она считает, я завидую потому, что у меня нет груди.
– Как это нет? Есть.
Если в ближайшее время с дочерью что-нибудь случится, виной тому будет, вероятно, парень, о котором она поминала, – он окончил колледж, водит самосвал и предложил ей вечерами и по субботам и воскресеньям учить ее водить машину, если мы позволим брать для этого одну из наших.
– Нет.
Жена согласно кивает: