Оссининга, даже когда городок захватывала зима, когда из водосточных труб свисали сосульки, а отколовшиеся льдины скользили вниз по главной улице со скоростью пятьдесят миль в час.
Добрая лошадь может везти на себе человека весом семьдесят килограммов, как если бы его и не было вовсе. Множество раз мне приходилось нестись по опасным путям, потому что мой жеребец забывал о том, что везет меня. Если семьдесят килограммов представляют собой почти неощутимое бремя для одной лошади, то что можно сказать о тысяче пятистах двадцати лошадях, увлекающих пять тонн полностью загруженного Р-51, включая вооружение, боеприпасы, бомбы, горючее, считая и то, что в подвесных баках? А когда ты оказывался над целью, то был уже гораздо легче и гибче, ибо сжег две тысячи тонн горючего и сбросил подвесные баки. А по мере расходования боеприпасов ты становился еще легче.
Простое деление сообщает, что на каждую лошадь приходится что-то вроде веса четырех подков. И мы говорим о неоседланной лошади, которая умеет летать, которая никогда не устает, свободна от силы трения, причем в разреженном воздухе испытывает меньшую силу трения, чем возле земной поверхности, а в половине маневров на помощь ей приходит гравитация. Р-51 был создан для полета. И я – тоже.
Хотя в 1941 году я работал в отделе, консультирующем банк относительно политических рисков, и был уверен, что Соединенные Штаты в конечном итоге вступят в войну, я очень мало знал о Востоке, и, согласно моей оценке, наше участие в войне откладывалось до 1943-го или 1944 года, а мне к тому времени уже исполнилось бы сорок. В те времена этот рубеж куда в большей мере знаменовал собой упадок физической удали, нежели теперь, и я считал, что, оказавшись слишком юным для первой войны, я с тем же успехом окажусь слишком старым для второй.
Потом разразился Пирл-Харбор. Несмотря на свои тридцать семь, я пошел в армию добровольцем.
Они, однако, брали меня только на штабную работу в Вашингтоне. Отираясь среди различных боевых команд, в которые пытался проникнуть, я узнал, что умеющий летать обладает огромным преимуществом в глазах вербовщиков, которые готовы были нарушить едва ли не все правила, чтобы его принять.
Я объявил, что беру отпуск у Стиллмана и Чейза, отправился в первый попавшийся банк, снял пять тысяч долларов наличными и сел на поезд до Покипси. Там я прошел пятнадцать миль до аэродрома Элфорд, нашел директора летной школы и попросил его дать мне летные уроки.
– Не могу, – сказал он. – Через три недели я уезжаю в Сан-Антонио, чтобы обучать армейских летчиков.
– Превосходно, – ответил я. – У нас впереди целых три недели.
– За это время многому не научишься, – сказал он. – Это небезопасно.
– Разве я говорил что-нибудь о безопасности?
– Нет, но я говорю.
– Речь идет о войне, – заявил я. – А не о безопасности. Я заплачу вам пять тысяч долларов.
– Пять тысяч долларов за три недели?
Сумма не укладывалась в голове.
– Слушайте, пусть это вас не смущает, – сказал я. – Я хочу, чтобы вы работали со мной по четырнадцать часов в день. Это означает уйму летного времени, керосина, дополнительную плату вашему механику, траты на запасные части, комнату, стол, а еще и возможность того, что я разобью ваш самолет или даже прихвачу вас за компанию на тот свет.
– Звучит заманчиво, – сказал он.
– Эй, – сказал я, – я учусь быстро, и я вас вымотаю. Я могу ездить на чем угодно.
Этот превосходный летчик был на несколько лет моложе меня, гораздо выше ростом и совсем не искушен в житейских делах.
– Ладно, – сказал он. – Все то время, что мне остается пробыть здесь, то есть три недели, которые могут стать последними в моей жизни, я берусь заниматься с вами. Нам придется выпить целое море кофе!
– Черта с два, – сказал я. – Кофе мы пить не будем.
Начали мы с теории. Усевшись прямо там, на месте, я достал блокнот, и весь остаток дня он говорил без умолку. Я втискивал все это в себя, как какой-нибудь взломщик витрин у Тиффани сует в карманы награбленное – или как (что будет позже) я набивал себе рот вишнями в шоколаде, когда слышал, как Констанция спускается по лестнице, чтобы успеть проглотить их, прежде чем она окажется на кухне. Затем я притворялся, что мою тарелки в одной из глубоких моек из нержавеющей стали, а на самом деле пил воду из-под крана, потому что знал, что она хочет заняться сексом прямо на неостывшей плите, и не хотел, чтобы она выведала мою маленькую тайну, когда мы начнем целоваться.
– И почему это, – спрашивала она, – когда бы я ни застала тебя на кухне, ты всегда залезаешь, как страус, в мойку, а потом, когда распрямляешься, с тебя капает ледяная вода, словно ты только что тонул вместе с «Титаником»?
– Не знаю, – говорил я, а потом все это теряло значение, когда она распахивала свой шелковый халатик.
Но единственная причина того, что я способен был проводить с Констанцией по три часа на плите, состояла в том, что я был жив. Если бы я был мертв, то не смог бы этого делать, хотя она умела так преподнести мне свое тело, которому, уже наполненному силой (пока я украдкой подкреплялся вишнями в шоколаде), оставалось лишь слегка порозоветь и расслабиться, придя в такое состояние, которое, возможно, пробудило бы и мертвого. Но я не смог бы с ней познакомиться, если бы меня убили на войне, а тем, что меня там не убили, я отчасти обязан трехнедельному самоистязанию под руководством Ларри Брауна, моего летного инструктора.
Он научил меня всему, что знал сам. Даже за едой – без кофе, без кофейного мороженого – он углублялся в теорию или критиковал мою технику. Я налетал 150 часов, из которых последние пятьдесят были сольными, а заключительные двадцать пять целиком посвящались приемам воздушного боя. По меньшей мере с дюжину раз я едва не разбился, пару раз разрывал телефонные линии – и полюбил летать главным образом благодаря тому, как и у кого я этому обучался.
В мае 1942-го погода была превосходной. Я носился на бреющем полете над Гудзоном со скоростью 150 миль в час, в полуметре над водой, чтобы пролетать под мостами, а потом взмывал на полную катушку над берегами и кронами высоких деревьев, как будто был камнем, выпущенным из рогатки. Он научил меня появляться ниоткуда и почти столь же быстро исчезать. Он показал мне, что каждое из земных очертаний покрыто слоем движущегося воздуха, что над горами, холмами и рядами живых изгородей находятся невидимые реки, текущие, как вода над плотиной, и что их можно использовать, чтобы сделать круче свои повороты, смягчить пикирование и вознестись на предельную высоту быстрее, чем ты когда-либо мог это себе вообразить.
Он так и не вернулся из Сан-Антонио, этот Ларри Браун. Тогда подобное происходило постоянно. Слишком много самолетов приходилось строить слишком быстро. Даже Р-51, этот чудо-истребитель, был разработан за сто дней. Теперь сто дней уходит на то, чтобы спроектировать пряжку пристяжного ремня.
Ларри Брауну потребовалось летать всю жизнь, чтобы увидеть воздушные реки. Возможно, он чувствовал, что не вернется домой, и не хотел, чтобы эти прекрасные серебристые волны проплывали над Гудзоном и его зелеными холмами неопознанными. Или все дело было в интенсивности моего курса. Возможно, причина в превосходной погоде. Не знаю. Я знаю лишь то, что, прежде чем истекли три недели, я тоже начал видеть восходящие и нисходящие потоки воздуха, дрожащие над землей.
Несмотря на особую подготовку, мои рефлексы не отличались такой быстротой, как у летчиков, которые были на пятнадцать лет меня моложе. Фигуры высшего пилотажа, особенно «бочка», давались мне с трудом. Не мог я и бесконечно противостоять силе притяжения, перевертываясь вниз головой при исполнении «бочек». Подобные вещи, как я понимаю, просто плохо воспринимались моей нервной системой.
Когда мы летали, было очевидно, что у меня нет ни проворства моих более молодых товарищей, ни их отваги. Я был стариком, несмотря даже на то, что убавил себе десяток лет и вступил в армию как «двадцатисемилетний». А пока война продолжалась, я достиг и сорокового своего дня рождения, который отметил очередным воздушным боем над Германией.