парень и девушка получали право войти в комнату, запереться и снять с себя все одежды. Даже в девять с половиной лет я думал, что это достаточная причина для того, чтобы прилагать все старания, обучаясь в средней школе, и, хоть я и не знал точно, что происходит после закрытия двери, одна только мысль об этом вызывала волны удовольствия с легкой примесью онемения, которые пробегали от макушки до пяток. По сотне лет – на каждую лодыжку и икру, по две сотни – на губы, на плечи… И все же я не знал ничего сверх этого, никакой механики, гидравлики, биологии – только любовь и обожание.
Домой я шел через город, глазея на горчичники в аптечной витрине и на помпы и фонари – в витрине хозяйственной лавки. На магазины одежды и продуктовые лавки я не обратил внимания, мельком глянул на вырезанных из дерева обезьян, всегда обитавших в витрине парикмахера (хотя за всю эту вечность на них не осело ни пылинки), а потом поднялся на мост, направляясь к заливу.
Отец мой возделывал поле и, когда я подбежал к нему, едва на меня взглянул, следя за прямой линией борозды. Его рубашка была мокрой, и он тяжело дышал, но выглядел так, словно получал огромное удовольствие, управляя плугом и удерживая поводья. Я помню наш короткий обмен репликами, потому что он был последним.
– Пришел? – спросил он.
– Ага.
– Вот как? – сказал он, что означало: «Со школой до осени, похоже, завязано?»
– Вот так, – эхом отозвался я.
– Что собираешься делать?
По тому, как он это сказал, я понял, что речь идет не о предстоящем лете, но о сегодняшнем вечере.
– Порыбачу.
– Я пробуду здесь до восьми, – сказал он. – Потом сядем обедать.
– Ладно.
– И не уди с башни.
Когда он произнес эти слова – последние, что мне довелось от него слышать, – я уже уходил. Поскольку мне хотелось удить именно с башни, то я ничего не ответил и, промолчав, не солгал.
Мать была в доме, наверху. Войдя, я ощутил ее присутствие, я мог бы даже услышать ее, но хотел лишь взять свои рыболовные принадлежности и бежать к реке. Поскольку я пристегнул лямку своего рюкзака к поясному ремню, чтобы он не стучал мне на бегу по спине, то все делал совершенно бесшумно. А потом вышел, счастливый, но смущенный, что уклонился от матери, потому что она все же могла меня услышать и хотела бы обнять меня, как всегда делала после моего возвращения из школы, словно бы затем, чтобы удержать мое ускользающее детство, но не стал в это углубляться, потому что как только я ступил на тропу, ведшую к реке, то начал лететь, и две половинки моей удочки устремлялись вперед из моих распростертых рук, словно рассекающие ветер антенны на крыльях истребителя.
Отец мой хотел, чтобы я обходил башню стороной, не потому, что боялся, как бы я не пошел дурной дорожкой, – девятилетнему мальчишке очень трудно согрешить, даже если он этого захочет, – но потому, что хотел удержать меня от знакомства с дурными дорожками. Не столь уж необходимо, чтобы родители подавали своим детям хороший пример, – важнее, чтобы они не подали им примера дурного. Важно не столько то, чтобы ты (если рассмотреть случай нашего городского парикмахера) видел, как усердно твой отец вырезает деревянных обезьян, сколько то, чтобы ты не видел, как он курит опиум или пинает сапогом щенка. Если бы, например, родители не пили кофе на глазах у детей, то дети стали бы пить кофе не раньше, чем извели бы все деньги на пирсинг и татуировки.
Оссининг в те дни был внешне безгрешен, все пороки и большинство добродетелей, буде таковые имелись, практиковались исключительно дома. Таким образом, следуя десяти заповедям и кое-чему еще, родители мои обеспечивали мне хорошее начало. Башня, однако же, была обиталищем разнообразных мелких прегрешений.
Подоплекой данного обстоятельства (которая сама по себе была не пороком, но своеобразным преддверием мира порока) являлось то, что башня оставалась открытой всю ночь напролет. Так оно и должно было быть, поскольку она служила стрелочной станцией гудзонской линии Нью-Йоркской центральной железной дороги. Там всегда горел свет, при прибытии и отбытии поездов на пульте, отражавшем состояние путей, вспыхивали маленькие лампочки, телефон звонил круглые сутки, а частенько и «викгрола» играла много позже того часа, как почти все остальные в городе засыпали, – раструб ее высовывался из окна в сторону реки, потому что музыка была слишком уж громкой.
Хоть им и не полагалось этого делать, но в пустоте за стенными панелями стрелочники держали бутылку скотча. Если бы они чрезмерно злоупотребляли виски, им было бы крайне затруднительно воспринимать все огоньки, прыгавшие по панели наподобие светлячков, или потянуть за нужный рычаг в длинном черном ряду переключателей, которые походили на винтовки, установленные в козлы. Поэтому у них было правило, в соответствии с которым ни один из них не мог приложиться к бутылке без того, чтобы к ней приложился и другой, и в башне позволялось держать только одну бутылку зараз. Таким образом, каждый из них был автоматически ограничен половиной бутылки за смену, что, полагаю, было весьма удачным для переполненных пассажирских и тяжело груженных товарных поездов, сновавших в противоположных направлениях со скоростью семьдесят миль в час каждый.
Практика укрывания бутылки за стенной панелью впервые познакомила меня с одной из редких красот в американской системе правосудия. Однажды я был в этой башне во время снежной бури, взволнованно ожидая прохода снегоуборочного поезда, меж тем как с юга приближался товарный состав. Поскольку стрелочники тоже беспокойно ждали снегоуборочного поезда, который должен был появиться с минуты на минуту, у них руки не дошли, чтобы перекинуть один из своих рычагов, и направлявшийся на север товарняк сошел с рельсов. Два локомотива, тендер и три вагона оказались наполовину затоплены в болоте, в то время как сорок или пятьдесят остальных вагонов просто осели сбоку от пути.
Ощущение было такое, словно в помещение ворвался паводок и затопил его, поднявшись нам по самую шею. Двое стрелочников сразу же поняли, что потеряли работу, что семьи их подвергнуты опасности и что если кто-то при этом погиб, то и сами они остаток своей жизни проведут за решеткой. И все из-за того, что им, так же как и мне, не терпелось увидеть снегоуборочный поезд.
А потом, даже до того, как мы узнали, пострадал ли кто-нибудь при аварии, явился поезд- снегоуборщик. Полный усердия, катился он по пути, яркий его свет пробивался сквозь вьюгу, а когда он миновал нас, то за ним осталась расчищенная дорожка.
Прежде чем они или я бросились по расчищенному пути к болоту, у нас состоялся мгновенный суд, в котором стрелочники, бывшие ответчиками, представляли самих себя, а я выступал в роли прокурора, следователя, судьи и присяжных. Суд этот занял около десяти секунд, но был таким же прекрасным примером правосудия, как все остальные, что мне доводилось видеть. Один из стрелочников быстро поднял одну из досок стенной панели и указал на бутылку.
– Смотри, малыш, – сказал он. – Бутылка-то не распечатана!
Бутылка была непочатой. По мере прохождения секунд я осознал свою роль в этом деле и кивнул, спасая их от излишнего наказания, потому что достоверно знал причину их невнимательности и согласился не усугублять их положение.
Пока один занялся вызовом ремонтников, другой поспешил по пути. Несколькими минутами позже он вернулся с несколькими мокрыми и грязными железнодорожниками, отказывавшимися даже смотреть на нас. Когда вечером двое этих стрелочников уходили из башни, они прихватили с собой все свои вещи и никогда больше там не появлялись. Ремонтные бригады, несмотря на вьюгу, ночь напролет работали, чтобы водворить товарный поезд на рельсы, и отблески их прожекторов можно было видеть из окон нашего дома. Официально объявленной причиной происшествия стала вьюга, что по самой сути своей было совершенной правдой, хотя руководство железной дороги в этом и сомневалось.
Когда наступил следующий день, то все выглядело так, словно ничего и не случилось. Товарный состав ушел, путь был починен, поломанные шпалы засыпаны свежевыпавшим снегом, а в башне размещалась новая команда стрелочников. Они не расслаблялись до самой весны, когда наконец осознали, кому на самом деле принадлежит эта башня, и стали пускать меня ловить рыбу с железного пожарного выхода, нависавшего над Гудзоном. О бутылке я никогда никому не говорил. Если башня все еще стоит – в начале пятидесятых я часто видел ее из окна поезда компании «Двадцатый Век Лимитэд» по пути в Чикаго и