волос и негнущейся ногой. Он латал мои башмаки и собирался ниспровергнуть существующий порядок.

Дом построили уже после того, как улица выгнулась, и это отразилось на внутренних очертаниях жилья. Квартира была большая, с большим коридором, но таким изогнутым, что, когда войдешь, виделись только его первые три-четыре метра. На самом же деле он был очень длинный. И темный. И уходил глубоко. Думаю, всего в квартире было комнат восемь или десять. Глубоко-глубоко в конце коридора жила сама хозяйка, вдова Миддельтон, с дочерью. Где-то там же помещалась и старая, кислая служанка. Я в этот дальний конец никогда не заглядывал. Я никогда не заходил дальше кухни, которая была по правую руку, уже за изгибом коридора, не в самой глубине его, но довольно далеко.

Эта кухня была темная, как почти все кухни таких квартир. Единственное ее оконце гляделось в узкий, глубокий колодец двора.

Но кухня была просторная. И нередко оттуда неслись соблазнительные запахи какого-то печева и варева. Но я никогда там не останавливался, не глядел по сторонам, а неловко спешил мимо, отворял дверь черного хода, хватал ключ, который вешали там слева от двери, и исчезал. Но краем глаза я иногда успевал заметить в полумраке престарелую служанку. А иногда, кажется, там бывала и хозяйка.

Однако, когда я возвращался, как правило, их там не бывало.

Мне запомнилась эта кухня как большая четырехугольная серая тьма. А коридор — тьмою длинной, узкой, изогнутой, серой, чем дальше, тем все гуще и гуще.

В прихожей на вешалках висели пальто. С обеих сторон стояли вешалки, такие черные, по два крючка снизу и по одному сверху. Впрочем, зачем я это объясняю, таких и сейчас везде сколько угодно.

Я, кажется, отвлекаюсь? Но у меня такое странное чувство, будто все это важно, все важно и помогает объяснить, объяснить… ну, да ладно.

Дверь в мою комнату была сразу же у входа, и я мог выходить и входить, когда мне вздумается, никто не стоял в коридоре, никто не подглядывал за мной: фру Миддельтон была дама широких взглядов, на редкость широких…

У самой двери располагалась еще одна комната, стенка в стенку с моей, и там жила проститутка. Она была ширококостная, темная, с гривой иссиня-черных волос, широким, скуластым лицом, приплюснутым носом и большими черными азиатскими глазами. Про себя я прозвал ее Славой. По большей части она промышляла на площади Карла Юхана, но иногда и по прилегающим улочкам. А случалось — если шел дождь — она простаивала в парадном. Оттуда, из парадного, ода подавала мне знаки, когда я шел домой.

Иной раз бывало, что, когда я запаздывал и задерживался перед дверью, отыскивая в кармане ключ, дверь ее комнаты тихонько отворялась, и оттуда виделось лицо и манящая рука. Но я никогда не принимал этих предложений. Как ни изголодался я по приключениям, как ни томился по женщине — путник в пустыне томится так по воде, — страх перед всем тем, что связано с проституткой, был еще сильнее жажды. Я был несведущ, как дитя, о мерах предосторожности против определенного рода болезней. Правда, я водил знакомство со студентами-медиками, но робость и застенчивость выходца из крестьян брали верх над всем остальным. Я не решался даже спросить их, существуют ли вообще подобные средства, и мне оставалось только догадываться по разговорам более решительных приятелей, что такие существуют.

А проститутка обиделась. Она больше не смотрела в мою сторону. И как-то вечером, когда у меня засиделись друзья, она раздраженно постучала в стенку: мы ей мешаем своими разговорами!

Хозяйка фру Миддельтон… Догадывалась ли она о том, какого рода жильцы снимали у нее комнаты? Я так никогда этого и не смог понять. Фру Миддельтон была вдова торговца, большая, толстая и свежая, хоть и несколько отмеченная испытаниями последних, менее привольных лет. Возможно, она придерживалась старинной мудрости: жить и не мешать жить ближнему? Надо, однако, признаться, что ту комнатку при входе, у самой двери, зимой — невыносимо холодную, вечно наполненную шумом лошадей и телег, беспрерывно для той или иной надобности въезжавших и выезжавших в ворота нашего неуютного двора, не так-то легко было и сдать.

Кроме нас с проституткой, жильцов было еще двое. Один был линялый немолодой человечек, проскакивавший мимо меня в коридоре, словно прося извинения за то, что он существует на свете. На блестевших штанах его, болтавшихся на тощем заду, большими невидимыми буквами было означено: пожизненный конторщик.

Другой, господин Хальворсен, как называла его фру Миддельтон, занимал комнату, смежную с моею.

Этот был жизнерадостный субъект мощного телосложения, с повелительными нотками в голосе и оглушительным хохотом. Он мне нравился, очень нравился, в нем было что-то такое здоровое и свежее.

Хальворсен был невероятно увлечен женщинами, или, вернее, женщиной, потому что к нему ходила всегда одна. Через мою стенку я слышал все, и он ведь знал, что мне все слышно. Но нисколько этим не стеснялся.

У нее голос был красивый, и говорила она тихо; я не мог разобрать, что она говорила, ясно было только, что это ласковые слова. Иногда она нежно стонала.

— Дергай меня за волосы, — шепнула она однажды.

Удивительно, как отчетливо я это слышал, сидя в самом дальнем углу своей комнаты над «Искушениями святого Антония». Всхлипывая, задыхаясь, она время от времени молила: «Убей меня! Задуши…»

Из комнаты Славы через другую стенку мне слышались бормотанье и грудной женский смех. Сквозь открытые окна влетали перемешанные городские шумы: звоночки трамваев, гудки машин, шаги, гул голосов, дальние выкрики. И снова смех.

«Искушение святого Антония» — самая подходящая книга для чтения в подобной обстановке. Мне казалось, что меня посадили в келью на хлеб и воду, обрекли на вынужденное целомудрие, тогда как жизнь кипит и цветет вокруг.

Я бросал «Святого Антония» и хватался за Хагерупа[18]. Однако выхолощенный юрист оказывался немногим лучше святого безумца. Один уводил мои мысли на опасные тропы, от другого зевотой сводило рот.

Я озирался. Комната была большая и великолепная, в два окна, со шкафом у стены и громоздким красного дерева столом посередине. Когда-то этот стол был роскошной мебелью. Теперь он слегка прихрамывал и страдал подагрой, полировка облезла, и однажды кто-то позабыл на нем горячий утюг. Но мне он нравился и такой, он был похож на ручного бурого медведя, который стоит посреди комнаты на четырех толстых ногах.

О да, комната у меня была прекрасная, но, быть может, не слишком приспособленная для мирных занятий науками по вечерам.

Я вскакивал и спускался на улицу. Там на углу была лавка, табачная лавка. Я заглядывал туда раза два за несколько лет. Теперь я стал ходить туда ежедневно. Там сидел Флейшер, горбун — маленький, с костлявым лицом калеки и длинными, тонкими руками. Он сидел у кассы, как большой паук, и вел счет нашим денежкам. За прилавком стояли две его продавщицы. Они всегда были красивые, но часто сменялись. Всегда красивые, с юной высокой грудью под белыми прозрачными блузками. Говорили, будто этот Флейшер редкий бабник, ненасытный и беспардонный. Он использовал своих девушек, а потом вышвыривал их, как высосанных мух. И набирал новых и новых…

Внутри у меня что-то обрывалось, когда я входил в лавку. У одной девушки глаза были большие, темные и горячий, липкий, какой-то собачий взгляд.

Белые блузы, круглые, крепкие груди… Неужели они позволяют безобразному пауку хватать, мять их, шарить по их телу длинными костлявыми руками?..

Я видел, как сжимаются жадные, противные пальцы. Мне делалось дурно. И меня била ненависть. Ненависть к мерзкому горбу. Ненависть к этим юным девочкам. Ненависть ко всему миру, раз он такой, раз в нем случается такое.

Но этот Флейшер держал отличный табак. И я ходил к нему каждый день.

Площадь тоже засасывала. Таинственно блистали витрины. В них лежали все те прекрасные вещи, которых я не мог купить. А в окнах фасадов, за гардинами, горел и горел свет, высоко до самого тонкого майского неба, где белыми пушинками намечались звезды. Люди двигались по тротуарам, в одиночку и по

Вы читаете Моя вина
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату