Она вдруг снова заплакала и прижалась ко мне.
— Есть границы и тому, с чем я считаю нужным мириться, — сказала Ида.
Тем временем я высвободился. Несколько резко — Кари не хотела меня отпускать. Я был зол. Ситуация сложилась мучительная, это было ясно, ничего не объяснить, ни спасти — это тоже было ясно. И я был зол, другого мне не оставалось. На всякий случай я был зол на них обеих.
— И как ни странно, есть границы и тому, с чем мирюсь я, — сказал я. — Я тут стою…
— И ждешь меня, но одновременно уславливаешься с другой, — сказала Ида.
— Которой я уже сколько месяцев не видел и которая… но я все тебе объясню. Пойдем!
Решительность в это мгновенье словно оставила Кари. Она посмотрела на меня, посмотрела на Иду.
— Я только хотела… — сказала она.
— Я только хотела…
Дальше она ничего не могла сказать. Она заплакала так, что у нее задрожали плечи. Так она стояла, свесив руки, и плакала.
Ида бросила на нее взгляд. Он был не лишен сочувствия.
— Ну пойдем, — сказала она.
Мы пошли.
Мы оба молчали. Нелегко было заговорить. И поскольку я признавал, что у нее есть основания злиться, я злился сам и думал: «Ни слова не скажу!»
И еще я думал: она, конечно, разозлилась. Но ее, конечно, разбирает любопытство. Что ж! Я могу подождать.
Начать должна была она. Это давало мне тактический перевес.
— Ну и ну, я вам скажу! — повторила она. — Я вырываюсь от лейтенанта Челсберга, который в конце концов решил провести со мной весь вечер. Решил отложить отъезд и всякое такое. Решил ехать машиной до Гардермуена и всякое такое. Только чтоб побыть со мной. Но я вырываюсь и ухожу. Только чтоб увидеться с тобой. А ты себе стоишь и милуешься с уличной девкой. Да если б я знала! Я б уж предоставила тебе провести с ней остаток вечера. Лейтенант Челсберг…
Она так и не кончила фразы. Потому что вдруг мне уже не нужно стало изображать злость. Меня вдруг охватила непонятная мне самому слепая, бешеная злоба.
Кажется, я называл ее холодной, расчетливой потаскухой. Милостями которой пользуются десятки поклонников. С которыми она заигрывает, чтоб не поостыли. И позволяет себя щупать, чтоб самой не поостыть. Но все в известных границах, чтоб на нее не снизилась цена, когда дойдет дело до брака. Нетронутая! Надо же такую называть нетронутой! Да она перетрогана, перещупана вся сплошь до пояса мужскими руками. Но — конечно, как же! Она нетронутая! Уличная девка? Так она выразилась? Во-первых, это никакая не уличная девка. Но хотя бы и так! Уличные девки — те хоть занимаются честным промыслом, совершенно честным промыслом. Они берут, но они и дают, и ничего из себя не корчат. А вряд ли так можно сказать о некоторых… О некоторых других… Но та девушка совсем не уличная девка. Наоборот, она в сто, в тысячу раз лучше тех, которые… Да, она отдалась… Отдалась тому, кого полюбила. У нее нет на все этикеток — это можно, а это нельзя, это разрешается, а это не разрешается, это полагается, а это не полагается. И никакого свиданья я ей не назначал, а жаль, что не назначил. Тогда б она могла остаться со своим драгоценным лейтенантом Челсбергом. Потому что та — другая, — она любит меня. В этом я сегодня убедился. А про некоторых я сказать этого не могу. В этом я тоже сегодня убедился.
— Ты совершенно прав, — сказала она кротко. Ей, наверное, показалось, ненадолго показалось, что она немножко любит меня. Но очень скоро она поняла, что ошиблась. Подумать только — любить меня! Она звонко расхохоталась. Но до самого сегодняшнего вечера она все-таки считала меня приличным человеком. Что ж, и в этом она, к сожалению, ошиблась…
Мы оба были очень любезны, как только можно быть любезным, когда в тебе кипит молодость, и когда все идет кувырком, и когда тобой владеют смятение, обида и злость, и с языка слетает то, чего вовсе не думаешь, чего до той секунды не подозревал, но ты слишком заносчив и горд, чтоб взять свои слова назад или хотя бы смягчить их, потому что и так уж с нее и с тебя довольно…
Мы шли по каким-то улицам, я не замечал их. Потом мы пошли по шоссе Вергелана, вдоль Дворцового парка. Начался дождь, но я и его не заметил. Оба мы были без плащей. Вдобавок вдруг поднялся сильный ветер. И как из душа обдало ее голубое платье.
— Ты промокнешь! — сказал я.
— Ничего. Тебя это, во всяком случае, не касается. Но мне, правда, хочется домой. И не вздумай провожать меня, благодарю покорно!
С этими словами она повернулась и зашагала прочь.
— Привет лейтенанту Челсбергу! — крикнул я ей вслед.
Но я это крикнул не особенно громко и не думаю, чтоб она услышала. Мне, пожалуй, не очень хотелось, чтоб она услышала.
Я стоял и глядел, как она идет — легко, стройно, красиво. Она делалась все меньше и меньше, все дальше уходя по шоссе Вергелана. Меньше, меньше, а потом стала расплываться в сетке редкого зыбкого августовского дождичка. Он моросил лениво, недружно.
«Бежать за нею! — думалось мне. — Бежать, догнать!» Но я не побежал. Я стоял — одеревеневший, потерянный и несчастный.
Я был раздавлен. Я думал: она уходит навсегда.
Но если бы я знал, действительно знал, что вот она уходит навсегда, — что тогда? Что бы я стал делать? Побежал бы за нею, догнал и, вытирая коленками мокрый тротуар, стал бы обнимать ее ноги, молить о прощении? Или так и стоял бы, застыв, окаменев, беспомощный и несчастный?
Не знаю.
Знаю только, что я остался на месте.
Смутно я чувствовал, что то, что произошло, сильнее нас. Что мы оба словно двое детей, которые заблудились в лесу, боятся сумерек и ругают друг друга за то, что становится темно. Но совершенно ясно я знал, что вел себя непростительно.
Я ощущал себя последним отребьем. Я наговорил подлостей. Гнусностей. И глупостей. Я наговорил злых, отвратительных слов.
Не знаю, сколько времени я простоял так на шоссе Вергелана. Я стоял и бессмысленно, отчаянно, ничего не видя, глядел прямо перед собой. Меня трясло как в лихорадке.
Я пришел в себя оттого, что мне натекло за ворот. Неизвестно почему, я стоял, держа шляпу в руке. Грянул нешуточный ливень. И я промок до нитки.
Я пошел домой.
Я думал, не написать ли ей письмо. Попросить прощения. Взять все назад — но брать все назад мне не хотелось! Просить ее, чтоб она все забыла? Но кое-что ей полезно бы хорошенько запомнить!
Да и не может она забыть. Такое не забывается, это я по себе знаю. Такое остается. На всю жизнь.
Все испорчено. Навсегда.
Мне виделось мое будущее. Холодная Сахара. Мерзость, запустение, пустота. Одиночество!
Все представлялось мне в черном свете. Ни проблеска, ни просвета.
Я ощущал себя таким одиноким, словно все на земле вымерли и остался один я.
Чем бы это кончилось?
После нескольких часов бессонницы я бы вскочил с постели, написал бы письмо, полное горечи и раскаяния — неподдельной горечи и неподдельного раскаяния, — и послал бы на адрес ее конторы. Через несколько часов — телефонный звонок…
И вот…
— Не стану я больше с тобой видеться…
— Но милая, любимая, ты бы знала, в каком я отчаянии!
— Ты наговорил мне таких страшных вещей! Ты действительно все это думаешь?
— Все это неправда! Все до последнего слова! Просто я ужасно ревновал к лейтенанту Челебергу!