Я делаю замечание:
— Вы в свой платочек сморкайтесь, а не в простыню. Я после вас стирать не буду.
Сказал строго, изо всех сил.
Она прекратила.
Оказалась с характером:
— Ну, так вы стричь будете? А простынку я сама постираю. Вы, главное, постригите. Мне домой надо скорее.
Ну ладно. Стригу.
Для начала косу распустить надо. Распустил. И запах такой пошел по помещению! Трава. Чистая трава.
Спрашиваю как специалист:
— Вы чем промываете?
— Мылом хозяйственным. Потом полощу. Чабрец. Кора дуба. Аир, — и опять заплакала.
Стригу и напеваю песню. Какая на языке попалась, такую и напеваю. Примерно, «рэвэ та стогнэ Днипр широкый…» Песня драматического содержания, чтоб девушке поднять дух.
Подстриг, простынку аккуратно снял, встряхнул. Моим глазам открылась шея невиданной красы. И дальше спина в тонкой вязаной кофточке.
Девушка спрашивает:
— Сколько я вам должна денег за работу?
— Нисколько. Идите себе в дом. Косу забирайте. Все забирают. Заберете? А хотите, не забирайте, я у вас куплю.
Она посмотрела на свои бывшие волосы — я сразу повыше отрезал, чтоб длину не портить, а потом уже голову выстригал фигурно, хоть и под мальчика, но все-таки и челочку по-дамски оставил на бочок, и ушки до половины закрыл, и чтоб оставались завитки. Короче, высший разряд.
Она махнула на волосы рукой. И не уходит.
Я повторил:
— За работу ничего не надо. А если косу оставляете, так я вам еще и приплачу. Сколько хотите? Сантиметров семьдесят есть. А то и восемьдесят. Сейчас померяем. Я обмана не терплю. За каждый сантиметрик получите, не думайте плохого.
Дивчина постояла какую-то секундочку. Выбежала. И так выбежала, что меня ветром обдало до костей.
Мой товарищ подмигнул мне через зеркало. Я на безмолвную шутку не отреагировал. Потому что сильно разозлился: если б она в простыню не сморкалась, я б ее вытрусил и еще раза два использовал на клиентке, как положено. А теперь иди и проси. Объясняйся, что у тебя на рабочем месте сопли льют.
Пошел. Заговорился. Слышу, в зале крик, гам.
Выхожу.
Стоит та самая дивчина и, видно, ее мамаша. В хустке по самые брови. Мамаша сгребла волосы в кучу, прижимает к животу.
И кричит:
— Косу забралы сылою, обдурылы дивку! Хто забрав? Хто обманув? Ты, гад паршивый? Ты, жид пархатый?
И на меня прет со всей материнской злости за свое дитя.
Я объясняю, что наоборот, что можно косу сейчас же обратно сформировать хоть колоском, хоть на два плетения, хоть как, и пусть себе забирают на здоровье. А за жида пархатого можно и ответить. Но то отдельное дело. А коса нетронутая. Берите и идите куда шли.
Дивчина мамашу свою бешеную дергает за завязку фартука назаду.
— Мамо, мамо, та годи. Та вин нэ вынный. Я сама. Нащо вона мэни? Вы ж казалы самы. Та кыньтэ ии.
А мать плачет уже и рыдает, и пучком душистых волос утирает слезы. Выплакалась, и пошла. Човгает пудовыми ногами. Одной рукой волосы жмакает, завернутые в передник, другой рукой поправляет хустку. А та съезжает и съезжает. И дивчина за ней.
Я за ними. Как был, в белом халате, ножницы зачем-то схватил. Сжимаю в руке — чисто трофейный пистолет.
Вижу, заходят, как с похорон, в хатку по соседству, через дорогу. Я каждый день мимо ходил. Низенький заборчик весь в дырках. Калитка слабенькая. От честных людей. Посмотрел. Постоял. И вернулся на рабочее место.
А после смены неведомой силой постучался в двери этой хатки.
Никто не отозвался, а дверь приоткрылась сама.
Я прошел дальше.
Там моим глазам предстала картина. Дивчина лежит на топчане. Лицом к стенке. Колени поджала, руками обхватила плечи крест-накрест. Голову нагнула прямо в грудную клетку. Рядом сидит ее мамаша, считает на потолке трещины. Тишина. Только ходики с кукушкой стучат.
Я для разрядки обстановки пошутил:
— Ку-ку!
Дивчина повернулась навстречу моему веселому голосу.
Мамаша встала рывком и раскинула руки над своей доченькой. Не забыла хустку половчее поправить-подвязать.
— Ану гэть звиздсы! Як ты зайшов?
Я посоветовал закрывать двери, вместо того, чтоб гнать гостя.
Тем временем мамаша рассмотрела меня: костюм хороший, ботинки хоть и не новые, а начищенные, в руках сетка с бутылкой ситра, пакетики там всякие — магазинные.
Я первым делом залез наощупь в сетку рукой и достал бутылку с ситром, поставил на стол, разложил кулечки, начал раскрывать, чтоб было видно: и халва, и подушечки, и сахар. И чай развесной, черный.
— То шо вы прынэслы? Навищо? — мамаша приблизилась, стала самостоятельно лазить по кулькам и все пробовать на зуб.
И к дочке:
— Надя, вставай, став кыпьяток.
Села на табуретку и уставилась на меня с вопросом.
— Ну шо скажэтэ, шановный панэ? — и манера уже другая, не базарная, а я бы выразился так, что как в кинотеатре контролерша. С культурой, а строго.
— Сегодня недоразумение получилось в парикмахерской. А я не люблю недоразумений. Вот зашел. Чтоб вы не сердились на меня.
— А шо на тэбэ сэрдытыся? Шо ты мэни, ридный, чи шо. Кажи, чого прыйшов. Правду кажи. Очи сытром своим мэни залыты не думай. Надя, ты його знаеш?
Дивчина уже стояла наготове с чайником. Я подумал, что так скоро он не закипел бы. Мимо плиты проходил, дрова в ней нетронутые. А тут, получается, и разожгла, и вскипело.
— Надя, чайник холодный. Кто ж холодный чай пьет?
Дивчина смутилась и опять выбежала.
Мамаша кричит вслед:
— Та кажи, бисова дытына, знаеш ты його чи ни?
— Нэ знаю, мамо! Нэ зна-а-а-ю! — слышу, готовится к слезам.
Я мамашу бросаю — и к Наде.
— Надя, я к вам пришел не просто так. Вы мне понравились. Давайте с вами встречаться и дружить.
Ну, как репетировал, так и сказал. Может, не слишком тактично. Зато честно, как мне присуще. Надя крикнула мамаше:
— Мамо, йдить-но сюды! Наш гисть вже йты збыраеться, — и меня толкает к выходу, — йдить, йдить. Я до вас завтра забижу. Писля обиду.