беженцев.
— Э, — сказал Хаим, — это было так давно, минуло целое кошмарное столетие. Столько всего ужасного произошло с тех пор, столько надо помнить, столько надо забыть…
Рора встал и принялся фотографировать развешанные по стенам черно-белые снимки, корешки книг на полке, обложку брошюры со звездой Давида. Он стоял спиной к солнцу и был похож на привидение. Хаим сказал, что его не интересует история, от пустых слов сыт не будешь. Его обязанность — заботиться об одиноких еврейских стариках, обеспечивать их продуктами; он крутится как белка в колесе, изыскивая способы им помочь; старики с годами становятся всё слабее и беспомощнее. И добавил, что, если я захочу им помочь, он подскажет, как это можно сделать.
— Да-да, конечно, — сказал я. Рора вышел из полосы солнечного света, и там, где он только что стоял, заплясали пылинки.
— Все вы, иностранцы, приезжаете сюда искать следы предков и семейные корни, — сказал Хаим. — Вас интересуют только мертвые. Пусть о мертвых заботится Бог. Нам надо заботиться о живых.
Я пообещал пожертвовать деньги на нужды живых стариков, но и мертвые не давали мне покоя: я спросил, нет ли среди его подопечных кого-нибудь, кто помнит истории про кишиневских беженцев, услышанные от бабушек и дедушек или от родителей? Вдруг кто-то из них — потомок тех самых переселенцев?
— Никто здесь не задержался, — сказал Хаим. — А если кто и остался, то единицы, да и те постарались побыстрее вычеркнуть из памяти кишиневские события.
— Но, возможно, кто-то что-то помнит.
— Все они — старые больные люди, одной ногой уже в могиле. Ничего они не помнят. Кому хочется думать о несчастьях, случившихся еще до их рождения?!
— Сколько у вас клиентов?
— Они для меня не клиенты, они мне как родные. Я знал их до того, как появился на свет.
Седой человек за столом прислушивался к нашему разговору. Рора воспользовался моментом и сфотографировал его; тот раздраженно отмахнулся. На стене в рамочке висел плакат, сообщающий о каком-то событии, случившемся и сентября 1927 года. [13]
— Я помню бабушкины рассказы про евреев, прибывших из Кишинева. Некоторые с большими деньгами. Был там один, по фамилии Мандельбаум, — сказал Хаим. — У него было несколько повозок с коврами и люстрами. Он даже рояль привез. А потом все проиграл в карты, как рассказывала моя бабушка. Его дочь вышла замуж за актера.
— А ваша бабушка не помнила кого-нибудь по фамилии Авербах?
— Половина евреев здесь Авербахи.
— У вас есть клиенты с такой фамилией?
— Они не клиенты.
Простите.
— У нас есть Роза Авербах, но она совсем старая и больная. К тому же невменяемая.
— А можно с ней поговорить?
— Зачем вам с ней говорить? Она ничего не помнит. Она думает, что я ее дедушка. И боится незнакомых.
Мужчина за столом что-то запальчиво сказал Хаиму на идише, последний так же резко ответил, судя по всему, они поцапались. Зазвонил телефон, но оба его проигнорировали. Рора навел камеру на Хаима и седого мужчину, но тот погрозил нам всем пальцем и снова стал точить карандаш, пряча лицо от Рориного объектива. Хаим неодобрительно хмыкнул и, повернувшись ко мне, сказал:
— Погромы случались в России и до Шоа. В нашем городе всегда было полно беженцев из Кишинева и других городов, спасавшихся и от русских, и от румын, и от немцев. Те, кто выжил, разъехались, здесь осели единицы. А сейчас почти никого и не осталось, а те, кто остался, потихоньку вымирают.
Я сдался; мне не о чем больше было его спрашивать. Ведь я еще раньше убедил себя, что мне не нужны свидетельства очевидцев, что с исследованиями я покончил и литературу всю тоже перелопатил. Тот факт, что я оказался в этой комнате и общаюсь с Хаимом, можно рассматривать как неожиданный подарок. К тому же Рора нащелкал много снимков, которые могут мне пригодиться; позже мы их посмотрим. Похоже, настало время отправляться восвояси и поразмышлять за чашкой кофе. Я вытащил бумажник и предложил Хаиму все, что у меня с собой было, — около ста евро из Сюзиных денег.
— Нет-нет, не надо, — воскликнул он. — Это много, но недостаточно много. На эту сумму можно купить продуктов на целую неделю, но нам также нужны лекарства и одежда. Я уважаю ваш благородный порыв, но лучше сходите в вашу синагогу, поговорите с верующими, скажите им, что мы нуждаемся в их помощи.
Он подошел к столу, где сидел седой, выхватил у него карандаш, вырвал лист из блокнота и записал адрес Центра. Ему даже в голову не пришло, что я не еврей. А признаться я, разумеется, не мог, иначе он бы посчитал сплошным обманом вообще все, о чем я говорил.
— Он тоже еврей? — спросил Хаим, кивком указав на Рору, который в этот момент перезаряжал пленку. Рора посмотрел на меня; я увидел, что он понял вопрос.
— Нет, — сказал я.
— У него еврейские волосы, — сказал Хаим. — Красивый человек.
Лазарю на Эллис-айленд [14]побрили голову — у него завелись вши — и проверили глаза — нет ли трахомы. Охранники орали на него, подгоняли дубинками. Первое английское слово, которое он выучил — «вода», потому что женщина в белом переднике налила в его алюминиевую кружку воды из бочки. На корабле, по дороге из Триеста в Нью-Йорк, он спал рядом со старым сицилийцем, который что-то ему все время неразборчиво говорил, показывая пальцем на его волосы. Даже во сне Лазарь судорожно сжимал лежащий в кармане узелок с деньгами, мамины последние сбережения. Перед самым отъездом из Czernowitz он получил от нее письмо, она написала, что папа скончался от апоплексического удара: сидел на стуле и вдруг свалился замертво. Лазарь не знал, сообщили ли об этом Ольге. Он представил себе, как Исидор, уехавший из Czernowitz месяцем раньше, ждет его с Ольгой на железнодорожном вокзале в Чикаго. Интересно, нет ли чего между Исидором и Ольгой? Он сюда ехал не за тем, чтобы следить за сестрой, так что Исидор может спокойно нашептывать ей на ухо всякие глупости. А может, она уже с кем-то встречается; может, придет с ним на вокзал; вдруг он настоящий американский гой?! Лазарь волновался, сможет ли узнать Ольгу в толпе. Она ему писала, что в Чикаго много евреев: «Я обшиваю жену мистера Эйхгрина. Он обещал взять тебя на работу».
После посещения Еврейского центра мы зашли в «Вену» выпить по чашке кофе в тишине и покое, а потом, как и положено дотошным исследователям, продолжили наши изыскания в Областном краеведческом музее, расположенном на той же улице. По пропахшему плесенью музею мы бродили в торжественном молчании, словно боясь потревожить покойника. В каждом зале на опухших ногах стояла в карауле сурового вида служительница.
Самая крупная дежурила в первом зале, посвященном Второй мировой войне; завидев нас, она недовольно нахмурилась, словно мы помешали ей медитировать. Везде были развешаны портреты советских героев — уроженцев этих мест, отдавших жизнь за Родину. Володя Нежный, например, обвешавшись гранатами, бесстрашно бросился на фашистский пулемет. Здесь же были разложены солдатские каски с красными звездами и патроны и развешаны алые знамена различных частей Красной Армии. Была еще отретушированная фотография массового расстрела: вереница людей, стоящих на коленях по краю рва, со склоненными головами замерших в ожидании выстрела.
В следующем зале служительница одарила нас короткой, больше, правда, похожей на звериный оскал, улыбкой. Одна стеклянная витрина было заполнена болтами местного производства и различными мелкими металлическими изделиями; в другой были выставлены непарные ботинки разного размера, мне сразу представилась безликая толпа прихрамывающих людей — у каждого обута только одна нога.
В третьем по счету зале служительница стояла рядом с деревянным барельефом, изображающим мистера Христа, несущего свой игрушечный крест, и его верных почитателей, проливающих горькие деревянные слезы. Еще там была коллекция икон с Богоматерью, мастерски вырезанные распятия и красиво разукрашенные яйца-писанки.
Из зала искупления и воскресения мы перебрались в зал, посвященный ориентированию на