— прототипы других героев «Тихого Дона»;
— топография и топонимика романа;
— судьба романа в литературной критике конца 20-х — начала 30-х годов;
— поэтика «Тихого Дона» в сравнении с «Донскими рассказами», «Поднятой целиной» и рассказами Ф. Крюкова;
— язык «Тихого Дона»; диалектизмы в нем в сравнении с языком «Донских рассказов», «Поднятой целины» и рассказов Крюкова;
— анализ аргументов «антишолоховедения»;
— документальная фотолетопись истории романа и жизни автора.
В процессе работы над книгой были привлечены все имеющие отношение к теме, доступные или вновь открытые нами факты и обстоятельства. В первую очередь — обнаружена учеными ИМЛИ им. А. М. Горького РАН и приобретена благодаря помощи В. В. Путина рукопись первых двух книг «Тихого Дона». Рукопись была предоставлена широкой общественности на заседании Международного юбилейного шолоховского комитета при Союзе писателей России (сопредседатель — В. Н. Ганичев, Б. И. Олейник, В. С. Черномырдин). В лавине многообразнейшей информации, просеянной сквозь сито самого тщательного анализа, не обнаружилось ни одного факта или обстоятельства, которые противоречили бы официально существующему и единственно верному мнению об авторстве «Тихого Дона». Отметим, что невзирая на все давление, оказываемое на него, Нобелевский Комитет продолжал и продолжает считать М. А. Шолохова бесспорным автором «Тихого Дона».
С другой стороны, комплексный анализ аргументов «антишолоховедения» с полной очевидностью выявил тот факт, что за десятилетия своей деятельности оно не смогло обнаружить и привести ни одного подтвержденного документами надежного факта или свидетельства в пользу того, что «Тихий Дон» написан не Шолоховым, но кем-то другим.
В завершение книги приведу еще один — конечный — ставящий точку над i, — аргумент в пользу авторства Шолохова.
Современное шолоховедение сходится на той мысли, что если композиционной вершиной, кульминацией романа была третья книга «Тихого Дона», то его духовной, идейно-художественной вершиной явилась книга четвертая. Именно в четвертой книге сила и глубина шолоховского социально- психологического анализа проявили себя в полную мощь.
Даже самые непримиримые «антишолоховеды» не отважились заявить, будто четвертую книгу романа «Тихий Дон» написал не Шолохов. Опровержением подобного нелепого предположения, если бы оно возникло, является сам текст четвертой книги романа. Его физически не мог написать Крюков.
Четвертая книга начинается с прорыва фронта в июне 1919 года конной группой Донской армии под командованием генерала Секретева и воссоединением Донской армии с повстанцами. В июле 1919 года Крюков перебрался из Усть-Медведицкой в родную станицу Глазуновскую. А уже в августе, как только армия перешла границы Донского округа, началось, как сказано в «Тихом Доне», «разложение Донской армии — разложение, начавшееся как раз в тот момент, когда, пополненная повстанцами, армия достигла на Северном фронте наибольших успехов» (5, 190). Началось широкое наступление красных войск, «казачьи полки под давлением превосходящих сил противника отступали на юг...» (5, 203).
В начале августа 1919 года, дабы воодушевить казачество личным примером, добровольно вступил в Донскую армию и Федор Крюков. С этого момента Крюков находился в рядах действующей армии до своей смерти в феврале 1920 года. Крюков является не автором, но — безымянным героем «Тихого Дона», потому что роман этот, помимо всего прочего, это еще и повествование о трагическом, бесславном конце Донской армии. Вместе с Донской армией Крюков прошел ее драматический путь, описанный в «Тихом Доне»; «Донцы были сломлены. Обескровленная боями и тифом, потерявшая три четверти состава, Добровольческая армия была не в силах одна противостоять напору окрыленной успехами Красной Армии» (5, 267—268) — и вместе с донцами покатилась на юг. У Крюкова, как и у всей белой армии, в частях которой он находился, был тот самый путь, который прошел и Григорий Мелехов — через Кубань к Новороссийску. Смерть его настигла 20 февраля 1920 года в станице Новокорсунской от того самого тифа, который косил и беженцев, и офицеров, который перенесла и Аксинья, и — дважды — Григорий Мелехов, от которого умер в том же «отступе» в слободе Белая Глина Пантелей Прокофьевич. Крюков физически не мог написать четвертую книгу романа «Тихий Дон», — он шел той же мученической дорогой, что и его герои. Не мог Крюков написать и первые три книги романа, ибо четвертая книга — неотъемлемая, неотделимая часть целого, именуемого «Тихим Доном». Она органично продолжает и завершает роман, развязывая все его сюжетные и идейно-художественные узлы.
Только предвзятостью, продиктованной пониманием того, что уж четвертую-то книгу «Тихого Дона» Крюков и в самом деле написать никак не мог, объясняются попытки «антишолоховедения» искусственно оторвать четвертую книгу от остального текста романа, принизить ее художественное достоинство и противопоставить первым трем.
С точки зрения художественной убедительности и силы эмоционального воздействия именно четвертая книга является вершинной в романе.
Трудно не согласиться с Владимиром Васильевым: «Четвертая книга “Тихого Дона”, развязывающая все узлы сложнейшего по социально-психологической ткани романа, — главная в эпопее. Это книга итогов и выводов, книга “выплывания” к берегу. По сравнению с остальными, она менее телесна и более духовна. Создававшаяся в известные годы, когда писатель ходил по грани меж жизнью и смертью, она несет на себе едва улавливаемую печать книги последней, не в ряду других, а в смысле последней в жизни Шолохова, в смысле его завещания, авторского евангелия, его веры и надежды.
Она, в известном смысле, дообразовала Шолохова. В работе над нею прозревала душа, правился характер и преисполнялся мудрости ум художника в значительно большей степени, чем это ощущается при чтении предыдущих книг романа, не говоря уже о ранней прозе»1.
Но при этом — бесспорно: при возросшей строгости и ясности письма все четыре книги «Тихого Дона» объединены единым шолоховским стилем, который сразу узнаваем и которого не спутаешь ни с кем.
«Дул сильный юго-восточный ветер. Он летел издалека, приустал за ночь, но к утру все же донес горячий накал закаспийских пустынь и, свалившись на луговую пойму левобережья, иссушил росу, разметал туман, розовой душной мглою опутал меловые отроги придонских гор.
Аксинья сняла чирики и, захватив левой рукой подол юбки (в лесу на траве еще лежала роса), легко шла по лесной заброшенной дороге. Босые ноги приятно холодила влажная земля, а оголенные полные икры и шею ищущими горячими губами целовал суховей.
На открытой поляне, возле цветущего куста шиповника, она присела отдохнуть. Где-то недалеко на пересохшем озерце щелоктали в камыше дикие утки, хриповато кликал подружку селезень. За Доном нечасто, но почти безостановочно стучали пулеметы, редко бухали орудийные выстрелы. Разрывы снарядов на этой стороне звучали раскатисто, как эхо.
Потом стрельба перемежилась, и мир открылся Аксинье в его сокровенном звучании: трепетно шелестели под ветром зеленые с белым подбоем листья ясеней и литые, в узорной резьбе, дубовые листья; из зарослей молодого осинника плыл слитный гул; далеко-далеко, невнятно и грустно считала кому-то непрожитые года кукушка; настойчиво спрашивал летавший над озерцом хохлатый чибис: “Чьи вы, чьи вы?”; какая-то крохотная серенькая птаха в двух шагах от Аксиньи пила воду из дорожной колеи, запрокидывая головку и сладко прижмурив глазок; жужжали бархатисто-пыльные шмели; на венчиках луговых цветов покачивались смуглые дикие пчелы. Они срывались и несли в тенистые прохладные дупла душистую “обножку”. С тополевых веток капал сок. А из-под куста боярышника сочился бражный и терпкий душок гниющей прошлогодней листвы.
Ненасытно вдыхала многообразные запахи леса сидевшая неподвижно Аксинья. Исполненный чудесного и многоголосого звучания лес жил могущественной первородною жизнью. Поемная почва луга, в избытке насыщенная весенней влагой, выметывала и растила такое богатое разнотравье, что глаза Аксиньи терялись в этом чудеснейшем сплетении цветов и трав.
И почему-то за этот короткий миг, когда сквозь слезы рассматривала цветок и вдыхала грустный его запах, вспомнилась Аксинье молодость и вся ее долгая и бедная радостями жизнь. Что ж, стара, видно, стала Аксинья... Станет ли женщина смолоду плакать оттого, что за сердце схватит случайное воспоминание?» (5, 15—16).