дадим ломать!» Мы уж им объясняли, бабы вроде поняли, что не порушим, а людям на почет увезем. А они: «С места все едино не стронете! Не попустят святители!»
И ведь верно, поди ж ты. Хлебнули мы здесь горя! Едут это к нам грузовые машины — сильные, трехосные вездеходы. И шофера в них, слышно, сидят — отлеты! Хоть кувырком летят, а все говорят: «Мы прямо едем!» Добрались до Кавгорской горы, и — стоп машина! Не идут вверх-то: страшная крутизна, скользко…
Мы, в надежде, что обратно они благополучно доедут, эти махины всей бригадой чуть не на руках внесли наверх… Ну, погрузили разобранную часовню, нам хозяин помогал, у которого квартировали, — Иван Васильевич с женой, да две вдовки, таки сороки… С горы скатились — ничего! Только в болото въехали, у одной машины левы колеса, у другой — правы, третья — всеми шестью провалились…
Что станешь делать? С полкилометра така дорога, теперь уж видим: нипочем с грузом не проехать!
Борис-то Елупов, — знаешь ты его, — к машине приступил, плечо под комель подставил… Сыскался ему и напарник. Другая пара образовалась, третья… Таскали бревна на себе: тут Иван Васильевич был, и женка его, и вдовки-стрекотухи, и старик Комиссарихин был с нами. Он сейчас в Яндомозере живет по уважительной причине: когда мы тамошнюю Варваринску церковь реставрировали, он себе молодуху высмотрел; ничего, живут справно. Комиссарихин сторожем там; помнишь — привет-то он мне с тобой посылал?
Ну, поработали, оглянулись: на горе там и сям фигуры чернеются, старухи кавгорски наблюдают. Мы работу кончили, идем — ноги не гнутся, руки повисли. Бабушки эти глядят на нас без подозрения, зовут чаю пить. За самоваром речи пошли ласковые, дружелюбные.
— Верим, — говорят, — не на худое дело часовню вековую стронули, раз на своих плечах по бревнышку снесли через болото, как прадеды наши старались…
У них, видишь, разговор был, что часовню эту деды дедов — прадеды — рубили в грозные годы шведского разорения… Небось в этом самом семнадцатом веке и было. Граница шведская тогда вовсе близко придвинулась к этим местам, местность стала не простая — порубежная. Тогда, кроме прежней маленькой часовни, поставили эту громадину — сторожеву башню, чтоб и врага углядеть, не опоздать набатом позвать соседей на подмогу, а при случае и по крайней беде — бить врага в упор, с пищалей старинного образца сверху по темечку насмерть, чтоб другим соваться было неповадно.
Хороший лес рос за топью, с худым тогда плотники не возжались. На своих плечах носили они через топь тяжеленные бревна — где по колено, а где по пояс в болоте, и бревно не бросишь, хоть сам на живот ложись да ужом ползи… «Лес мочёный — что конь лечёный», — так деды-то говорили — и лес от воды берегли неусыпно…
— Малым детям, как сказку, сказывали мы про могучесть прадедов, прилежание и любовь к делу, как и нам говорили старые старухи в забытые детские дни…
Ныне сами видели преудивленно чудо: вы ради красоты тяжкую работу весело совершили! — Старуха — других старушек верховодница — серьезно так возгласила, как на собранье; мужики мои приосанились, всяк выпрямился и огляделся молодцом.
…Вот это поведай приезжим-то! И еще: стоит, мол, здесь в Кижах на почетном месте часовня Трех Святителей из карельской деревни Кавгора. Означены при ней века, когда совершился труд плотников, кои рубили ее, XVII и XVIII. Но есть в бревнах этого сруба немало пота мужиков-плотников XX века. Перед работой и мы не гордились, дела не портили тоже.
Происхождение красоты
Рокуэлл Кент при тебе в Кижах был? Видимость его самая обыкновенная: ни очков, ни живота; портфели, и той при нем не было… Сопровождающие его лица идут, крестный ход изображают. Кент только до ворот погоста и стерпел этот архирейский шаг, а потом-то как побежит! Ноги у него длинные, что у журавля. Вокруг всех церквей обежал, как на велосипеде объехал. Да опять к компании. Меня увидел, глазом косит, улыбается — каково, мол, бегаю? Я ему моргаю: молодцом, хоть и меня старее!
— Книжку, жаль, не захватил! — Кент говорит. — Подарил бы… Не знаю, по сердцу работа моя, нет ли, примешь ли…
— Не захватил, дак и не приму… Нечего принимать, дак! Картинки бы посмотрел, читать по- американски, извиняюсь, не обучен! — Чужой земли человек — говорю с ним деликатно.
Молодуха Кентова — ей венок из ромашек подарили, так все в венке ходила! — за рукав его тянет: постепенней, мол, бегай да поурядливей говори. Известно, жена!
И опять переводчица толкует мне Кентову речь:
— Хожу, на работу заонежских мастеров любуюсь! Я ведь и сам плотник, и сына приучил. Хорошее дело!
— Конешно, — отвечаю. — Руки человеку тоже не зря привешены. А наша работа — и рукам и голове проба.
Тут его наш Александр Викторович Ополовников дале повел, а я умаялся, пошел домой, на лежанку лег… Американский Кент тем временем остров обошел; да еще разок на директорской лодке объехал — везут уж его на пристань! А он упирается, в ворота не идет:
— Желаю с мастером Мышевым проститься!
Мне в окошко стукнули, — я с лежанки-то скок да за порог.
— Нам бы с тобой в артели походить, Кузьмич! — Кент толкует. — То-то поработали бы! Тысячу лет памятники-то стояли бы!..
— Старые стали все же… Пусть теперь молодые поработают. Им пути отворены.
— А мы, Кузьмич, пособим, что по силам…
С тем мы и простились, два старика.
Уехал Кент к себе в заокеанскую даль, а у меня он из головы нейдет. В люту зимню пору — каки холода стояли! — студентов чаем отпаивал: отчаянны, матерей не жалеют — в эти морозы из Петрозаводска по Онегу на лыжах к нам идут! Маленько оттаяли, я им про Кента рассказал. Как он Кижи осматривал и одобрял.
Знающие попались. Сами про Кента мне порассказали. Ему уж порядочно за восемьдесят. Художник он и писатель, а где на совет люди собираются, чтобы мир продлить, военны затеи прекратить, — уж он там, и слово его почетно и слышно. Весь талант его — от любви к людям. Век свой он трудился для людей, и от его трудов людям открывается красота жизни человека и природы. Молодым пареньком уйдено у него из дому. На севере жил, на маленьком острову. Всего именья — топор плотницкой да рыболовная снасть. Да бумага с карандашом. Все устанут, кто с им день работает, а он еще за стол сядет.
— Вы спите, я еще порисую, напишу чего ни то…
Мать по нем убивалась, ночей не спала! Приезжай, мол, живи здесь, чего тебе в родительском доме не сидится! А он:
— Мне-ка своими руками жизнь надо испробовать, силу испытать! Гожусь ли художником работать — у холодного океана спрашиваю… — Да про шторм-то ей и отписывает: — Такой северик задул, — воду- землю рвет! Весла обломало — руками отгребались! А руки нам обломать и океану-морю не дадено!
И картинки ей шлет: скалы и море, домишки рыбачьи, в домишках — свет! Люди, мол, и здесь живут, ничего!
Студенты говорят, друг друга перебивают. А я сижу и от гордости улыбаюсь — мне Кент руки жал, в глаза глядел!
Потом — это уж летом теперь! — художник московский зашел: «Желательно мне с вами поговорить, как вы — старый заонежский плотник и реставратор!» Вежливый, ничего! Сели; самовар старуха поставила. От простуды у художника во фляжке припасено. Опять я прошлогоднее знакомство вспомнил!
— Такого-то, говорю, знаешь ли? Он из американцев, дальний…
Тут за разговором художник и на самолет опоздал, на какой уж билет куплен был! Все говорил, какой Кент художник для книги полезный; гость-то сам книжный рисовальщик оказался! «Талант даден Кенту