Трубка, которую Дакснер курил, была точь-в-точь такая же, какую она несла под мышкой. Дакснер между тем глядел на них с улыбкой. Красивое лицо старца, заросшее могучей бородой и усами, оживляли веселые глаза. Строгость и непримиримость, которыми они горели в молодые годы, уже покорно привяли, но то были глаза приветливые и приметливые. Каменщики поочередно поздоровались с Дакснером за руку. И каждому он ответил крепким пожатием. Стазка, не удержавшись, поцеловала старика в лоб. Кивком пригласив всех к столу, он тут же обратился с улыбкой к Стазке:
— Что тебя так поразило, дочь моя, когда ты подходила ко мне?
— Я вот что скажу вам, — набралась смелости Стазка. — Мы вам купили трубку, но она точно такая же, как и та, что вы сейчас раскуриваете.
— Ну и что? — спросил Дакснер. — Я очень рад!
— Не знаю, это вроде… — засмущалась Стазка. — Две одинаковых трубки…
Дакснер ласково рассмеялся.
— Милая ты моя! Неужто не знаешь, что заядлому курильщику и десяток трубок сгодятся? А как раз эту, — он вытащил трубку изо рта и оглядел ее, — эту я люблю больше всех!
Повеселев, Стазка протянула Дакснеру подарок. Старик открыл коробку, понюхал табак в кисете и положил его на стол. Потом нежно и бережно взял трубку и не спеша оглядел ее.
— Чудо, чудо! — говорил он восторженно. — Благодарю вас, друзья, благодарю вас горячо и сердечно! Я вам очень признателен.
Прислужница принесла на большом подносе кофе и пирожных. Каменщики с аппетитом взялись за еду, а одним глазком наблюдали за Дакснером, набивавшим новую трубку дарованным табаком. В эту минуту с его лица исчезли следы усталости, покорности судьбе, а может, печали, и его коренастая фигура, словно изваянная из гранита, вновь на мгновение заискрилась силой. Глаза зажглись живым, пронизывающим огоньком, лицо разгладилось в доброй улыбке.
— Так вы, стало быть, гибчане? — спросил он живо.
Каменщики одобрительно заморгали, закивали.
— Эх, Гибе, Гибе, — вздохнул он. — Бывал я там не раз, и, пожалуй, были у меня и друзья в вашем краю. С удовольствием вспоминаю вашего нотара[30] патриота Людовита Клейна[31]. Только слышал я, с ним беда приключилась…
— На охоте, — отозвался Пиханда, — споткнулся на крутом скате, и ружье выстрелило ему в глаз.
— Знаю, знаю, Францисци[32] мне о том докладывал. Мы вместе погоревали над нашим Людоком. Никогда не забыть, как пламенно он оглашал на комитатском собрании в Микулаше в году сорок восьмом «Требования словацкого народа». Поистине никогда не забыть! Вместе с вашим лекарем Гуотом[33] эти двое героев приветствовали в году сорок девятом в Липтове Гурбана[34] и стали членами Словацкого национального совета. Чуть позже, насколько мне известно, оба они встречали в Липтове русских, а в сентябре графа Форгача. Славные времена, но как они кончились![35] — вздохнул Дакснер, утер слезу и раздумчиво стал попыхивать трубкой.
— Его судили! — отозвался Пиханда. — За оскорбление императорского величества и подстрекательство народа к бунту.
— Шимон Ямницкий и Ян Гостьяк подали на него жалобу в суд, — добавил Мудрец. — Потом его уже сняли с поста директора Императорского надворного отделения гибовского…
— Наслышан, наслышан! — кивнул Дакснер. — Уж так повелось: чужому здоровью не завидуем, а вот должности — еще как. Ради нее мы готовы утопить друг друга в ложке воды, а здоровье губим понапрасну. Клейн тоже долгие годы не ладил с поэтом Якубом Грайхманном[36], моим однокашником. А как он умер, Якуб посвятил ему, хорошо помню, в «Орле»[37] поэму «Странная дама». Как поживает Якубко? Давно о нем вестей не было.
— Стареет! — сказал Самоубивец.
— Пишет, говорят, в «Американско-словацкую газету»[38] и оттуда получает золотые, — добавил Мудрец.
— Да, — вздохнул снова Дакснер, — ведь и о земляках в Америке нельзя забывать! Но раз уж так сложилось, что многие из нас подверглись пештской мадьяризации, а другие, бедствуя дома, с надеждой уезжают за море, мы должны непременно проявлять заботу не только об эмиграции американской, но и о внутренней, австро-венгерской… Забота о народе часто распространяется за пределы его родины. То, что мы требуем, требуем для народа словацкого: никто не смеет отказать ему в праве на родной язык в школе и в деловых общениях, в праве на территориальную целостность в рамках Австро-Венгрии, в праве строить школы, культурные учреждения, выпускать газеты, журналы, издавать книги… Самосознание наше и события в стране нашей, равно как и история Европы, настойчиво убеждают нас, что главная идея нашего времени есть народность. Что такое народность? На наш взгляд — это самоосознанная жизнь нации, понимаемой как некая личность в семье человеческой! И в этом значении народность — это идея новая, которая, собственно, только сейчас стала главным фактором общественной жизни, международных отношений… Принцип свободы, равенства и братства, конечно, ничего нового не содержит, чего мир бы уже задолго до этого не знал, ибо смысл его гораздо прекрасней и проще выражает заповедь «Люби ближнего твоего, как самого себя» и «Как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними». И заслуга Французской революции, собственно, в том, что провозглашением свободы, равенства и братства она перенесла принцип христианства из церкви в общество. Признание прав человека в обществе как личности свободной, с другими себе подобными личностями уравненной в правах, в дальнейшем развитии своем безошибочно ведет к идее народности или же к осознанию того, что нация, как совокупность многих свободных личностей, не может иметь прав меньше, чем индивидуум.
Нация, приходящая к осознанию прав своих, то есть к народности* перестает быть рабом духовным и встает в ряд других наций как личность — в масштабах семьи человеческой, — с ними в правах уравненная. Следовательно, то, что, с точки зрения индивидуума, есть в обществе свобода и равноправие гражданское, то — с точки зрения нации — есть народность и равноправие национальное. На свете существуют две силы: сила материальная и сила духовная. Супостаты нашего народа с помощью богатства и титулов держат материальную силу в руках; когда бы мы на этом поприще ни сталкивались с ними, мы всегда оказывались в проигрыше; свидетельством тому протесты против «Меморандума»[39] и выборы депутатов в нынешний парламент! Мы предоставлены силе духовной, следовательно, развивая эту силу, можем быть уверены, что со временем победа будет за нами!
Взволнованный этой речью, Штефан Марко Дакснер необыкновенно ожил — румянец покрыл его щеки. Между тем трубка в правой руке, которой он резко размахивал, погасла. Он попытался ее раскурить, но трубка не поддавалась, он улыбнулся и, взглянув на каменщиков, зажег ее снова. Притихшие каменщики сидели не шелохнувшись и немо уставившись в землю.
— Что вас так заморозило, гибчане? — окликнул их Дакснер. — Я разговорился, разгорячился, а вы застыли и приумолкли.
Они рассмеялись, вздохнули.
— Некоторые говорят, — отозвался Само Пиханда-Пчела, — что край наш славен брынзой и что, будь ее побольше, был бы и достаток.
— Ну! — чуть не взревел Дакснер и замахал рукой. — Вот еще! Наша брынза! К черту такой достаток! Вглядитесь в изможденных, оборванных людей, с которыми мы встречаемся на каждом шагу; вглядитесь в эти бесчисленные задымленные лачуги, больше похожие на норы звериные, нежели на жилища людские; все мы видим, как толпы наших бедных словаков год за годом разбредаются по свету, чтобы уйти от нищеты и голода, как всяческая протекция, жульничество и спекуляция поглощают капитал и грозят ему полной гибелью; мы дошли до того, что налоги взимаются только с помощью штыков и экзекуций — и видя это, мы еще толкуем о «счастье» и «достатке»! Поистине такое счастье, такой достаток искалечит нас совсем…
Само Пиханда. хотел еще о чем-то спросить, но удержался — Штефан Марко Дакснер заплакал. Запнувшись внезапно, старец сидел, крепко сжав губы, и из глаз его текли слезы. Раз, другой, по-мужски глубоко и тяжело, он вздохнул. Стазка Дропова разнюнилась вслед за ним — брат Феро хотел было одернуть ее, но вдруг раздумал — рука его повисла. Каменщики за столом смутились: чтобы не смотреть на Дакснера, кто-то принялся за пирожные, а кто-то в растерянности стал допивать из чашки уже давно выпитый кофе.