Кристина.
— Ты что там делаешь? — спросила она.
Само ответил не сразу.
— Пес пропал! — сказал он, подойдя к сестре уже вплотную.
— Знаю! — ответила она. — Наверняка воротится, когда все кончится. Пес может себе это позволить…
— Ты уже очувствовалась?
— Все в порядке! — успокоила Кристина брата. — Пойдем поглядим на отца!
— Иди!
— Мне одной боязно!
В переднюю горницу они вошли вместе. Кристина подошла к гробу, и Само заметил, как она легко коснулась отца. Взглянула на брата — глаза были полны слез.
— Почему-то сейчас он кажется мне больше, чем при жизни, — прошептала Кристина и схватила брата за руку. — Он будто вырос в гробу!
Само промолчал, лишь рука его ответила на судорожное пожатие сестры.
Уже смеркалось, когда с покойным Мартином Пихандой пришли проститься двое его ровесников, шестидесятичетырехлетние Дула и Цыприх. Когда-то хаживали они вместе в школу и на гулянки. Наделы их лежали рядом, вот и хозяйствовали они вместе, каждый на своем не очень щедром клочке земли. Старики поздоровались с женой покойного, утешили ее добрым словом, а потом уж остались одни у гроба приятеля. Посидели малость, встали, принялись кружить вокруг Мартина да обглядывать.
— Нда-а, Марош, у тебя оно позади! — вздохнул Цыприх. — И возможно, не так тебе уж и худо!
— А, братец, брось! Все ж таки лучше кверху макушкой, нежели носом, — возразил Дула, — хотя Ружена и вырядила его лучше некуда.
— Ей-пра, вырядила! — согласился Цыприх. — Краше он и на свадьбе не был… Костюм новый, рубаха белая, глаженая, галстук, ботинки! Половину добра унесет с собой в могилу…
— Одно плохо: тесно ему как-то в гробу. Маловат купили! — сказал Дула и, нагнувшись, стал изучать покойника. — Слышь, братец, — вырвалось у него неожиданно, — а Мартинко-то наш вроде как вытянулся, удлинился, вырос, что ли…
— Ладно тебе пороть чепуху! — осадил его Цыпрпх.
— А ты глянь!
— Ну, длинен изрядно… Метра у тебя нет?
— Есть! — сказал Дула. — Да ты разве знаешь, сколько в нем было при жизни?
— Ровно, сколько во мне. Тютелька в тютельку!
Вместе в армии служили, стояли в одной шеренге. Сто восемьдесят пять сантиметров — что я, что он.
— Так измерь его!
Дула вытащил из кармана метр, подал его Цыприху, и тот давай покойника промеривать.
— Ботинки меня с толку сбивают!
— Ну и разуй его!
Цыприх колебался с минуту. Оглянулся к дверям, прислушался, но, не обнаружив ничего подозрительного, быстро снял с покойника ботинки и обмерял его босого. И тотчас обул снова.
— Верь не верь, а он на пять сантиметров длиньше!
— Выходит, все ж таки вырос!
— Но когда? Не после смерти же?!
— Не болтай! — сказал Дула.
— Я еще вчера видел его живого, — твердил Цыприх. — Мы разговаривали, стояли рядом, так он был вровень со мной. А может, даже чуть меньше, потому что начинал горбиться… А теперь вдруг на целых пять сантиметров длиньше…
— Может, который человек после смерти и растет, — пустился в рассуждения Дула. — Всю жизнь тело гнет его к земле, а как помрет, оно спокойно и выпрямляется… Вытягивается! Удлиняется! Вырастает!
— Ерунда! — возразил Цыприх. — Это все равно, как ты бы сказал, что не живи он совсем, то стал бы и вовсе длиннющим!..
Они сели, поглядели друг на друга. Но ни минуты не могли усидеть на месте. Заерзали на стульях, встали, снова сели.
— Может, подымим при товарище? — спросил Дула.
— А почему бы и нет! — согласился Цыприх.
Оба как по команде сунули руки в карманы, вытащили трубки, табак и не торопясь основательно их набили. Прикурили. Потягивали со смаком, и дым вился над покойником.
— Хороший был мужик! — сказал Дула.
— Хороший, хотя и незаконнорожденный! — согласился Цыприх.
— Как так, незаконнорожденный? — заудивлялся Дула.
— А ты не знаешь?! — улыбнулся Цыприх. — Отец об этом рассказывал… Они дружили с его отцом. На лошадях возили сюда в Градок и Микулаш соль из польской Велички. У старого Матея Пиханды не было детей, и вот, сказывают, однажды, когда он в очередной раз отправился в Величку за солью, приехал в Гибе Янко Краль[84], ну тот самый стихотворец. Он гостил у нашего Якуба Грайхманна, ну и навестил Матееву жену. Потом родился наш Мартинко!
— Злые языки, — недоверчиво качнул головой Дула,
— Тому уж шестьдесят четыре года, откуда тебе знать, было оно или не было!
— Было иль не было, теперь уж все одно! — сказал Дула. — Только вот поклянись тут при Мартинко, что никому не скажешь, что мы тут открыли, когда обмерили его. Клянись!
— Клянусь! — сказал Цыприх.
— Клянусь! — повторил Дула.
Они встали, отвесили поклон усопшему и вышли.
В сенях стояла сударушка Пиханды — Жела Матлохова. Стояла молча, неподвижно, хотя Ружена и задирала ее.
— Пришла, бесстыжие твои глаза!
— Пришла! — сказала Жела.
Из кухни выглянул Само. Поглядел на мать, на Желу Матлохову.
— Пусть войдет, раз пришла! — сказал он громко, повелительно.
Жела Матлохова благодарно взглянула на Само — тот махнул рукой в сторону передней горницы. Она кивнула, поняла. Медленно прошла к дверям, отворила их и еще раз обернулась. Само опять подбодрил ее движеньем руки. Она вошла, прикрыла за собой двери. Тут же привалилась к ним и долго стояла так… Она глядела на покойного Мартина Пиханду, то прищуривая глаза, то широко раскрывая их. Ее и тянуло подступить к гробу, да какая-то сила не пускала, приковывала к дверям. И так хотелось поговорить с покойным: она и рот уж открыла, но ни словечка выдавить из себя не смогла. Крепко сжала рукой горло. Невысказанные слова душили ее, не давали вздохнуть. Она протянула к покойному Мартину руки и потом потихоньку стала опускать их к своему обессилевшему телу — к лону женщины, где таятся истоки жизни. Она передернулась, затряслась. Боль и горе судорогой исказили ее лицо. Обеими ладонями она закрыла его. А потом, нащупав ручку, отворила двери и с плачем выбежала вон. Проскочила сени и, сбежав с лестницы, на дворе едва не налетела на Ружену. Не проронив ни слова, пронеслась мимо вдовы, как безумная выбежала на улицу и умчалась прочь.
Пораженная Ружена долго смотрела ей вслед. Не удержалась, выглянула из-за дома на улицу. В вечернем полумраке увидала, как Жела Матлохова, широко размахивая руками, уносится в проулок между домами на противоположной стороне. Когда она скрылась, Ружена повернулась, провела пальцами по удивленному лицу и вдруг обомлела от мысли: «Неужто Жела и впрямь его любила?!» Она вздохнула. Ей показалось, что в эту минуту она простила Желку.