«Пискаревский летописец» XVII века тоже говорит о повелении Бориса Годунова убить «господина своего» царевича Дмитрия, называя его «советников» в этом деле — Данилку Битяговского да Никитку Качалова. Все это выдает малое знакомство автора летописи с обстоятельствами дела. Видимо, летописец уже ничего не знал о возрасте убийц — ровесников царевича. Иначе в «Пискаревском летописце» должно было бы содержаться объяснение того, как известный своей осторожностью Борис Годунов мог доверить тайные замыслы детям. Пропущено в летописи и имя кормилицына сына Осипа Волохова, тоже обвиненного в убийстве царевича. Про дьяка же Михаила Битяговского здесь говорится, что он был «у царевича дияк на Углече», но так казалось тем, кто был убежден, что дьяк прислан специально для убийства царевича31.
Подробнейшим образом описано дело царевича Дмитрия в «Угличском летописце» конца XVIII века. Однако заметно, что автор этой поздней летописи лишь благочестиво следовал житийным канонам и пересказывал другие летописные тексты. Хотя в нем содержатся и колоритные детали, возможно, отразившие местные легенды о царевиче Дмитрии. Летописец попытался «мотивировать» месть Бориса Годунова царевичу Дмитрию, вспоминая не только одно властолюбие правителя. Так, автор «Угличского летописца» рассказал, как царевич Дмитрий играл со сверстниками на Волге и «повеле ледяным видом наделати многия статуи» (то есть попросту снеговиков). Первую из них он назвал Борисом Годуновым и саблей (надо полагать, игрушечной) снес ей снежную голову: «И в первых отсече саблею статую Борисову, по нем же и прочим: овому же руку, овому же ногу отсече, а иным очи избоде, а прочих батоги бити повеле»32. Так сын Грозного собирался расправиться со своими врагами, о чем немедленно донесли Борису Годунову, а тот уже сделал свои выводы…
Разбор летописных и других литературных произведений можно продолжать, но это ничего не изменит в общем выводе о влиянии на них политических обстоятельств эпохи. На самом деле настоящего Дмитрия стали забывать уже в первые годы после его смерти. Даже в монастырских обиходниках при записи кормов о нем сказано как об «Углецком последнем» князе, то есть об удельном владетеле, но не царевиче33. Тем более что спустя некоторое время в правящей царской семье родилась царевна Феодосия — дочь царя Федора Ивановича и царицы Ирины Годуновой.
Рождение царевны Феодосии снимало возможные разговоры о «царском чадородии» (что, согласно «Хронографу» редакции 1617 года, послужило причиной обращения к царю Федору Ивановичу в самом начале его правления митрополита Дионисия и князей Шуйских с тем, чтобы царь развелся с Ириной Годуновой). Права на престол других претендентов из русских родов тоже становились призрачными. Если бы царевна осталась жива, то следующим царем мог стать только ее будущий муж, скорее всего «принц крови» из другого государства. Только ранняя смерть царевны снова заставила думать о нерешенной проблеме преемственности власти в доме Рюриковичей34. Как заметил С. Ф. Платонов, после этих печальных событий 1594 года рядом с правителем государства Борисом Годуновым стал появляться в официальных церемониях его сын Федор. Дальновидный политик, Борис Федорович неспроста начал «являть» сына «Московскому царству и дружественным правительствам»35. При желании это тоже можно трактовать как подтверждение вины Бориса Годунова, освобождавшего себе и сыну дорогу к царству… Но лучше воздержаться от таких прямолинейных упреков36.
Новое потрясение умов случилось семь лет спустя, в начале января 1598 года, когда умер царь Федор Иванович и пресекся существовавший столетиями порядок престолонаследия в московском великокняжеском доме. Фаворитами в борьбе за трон считались князья Шуйские и бояре Романовы, но они проиграли. «Достичь высшей власти», как хорошо известно, удалось Борису Годунову, чья легитимность, как и у других претендентов, тоже основывалась на родстве с угаснувшей династией Рюриковичей. Однако Годунов был «всего лишь» братом царицы Ирины Федоровны — жены умершего царя, а родство по женской линии считалось менее значимым, чем по мужской.
Царю Борису так никогда и не простили того, что он «похитил» престол у других Рюриковичей, а заодно еще у князей Гедиминовичей и у Романовых — тоже родственников по жене, но первой жене самого Ивана Грозного. Мечта о новой династии царского рода Годуновых так никогда и не осуществилась. Даже усыпальница царя Бориса Федоровича остается пусть и на заметном месте, но в Троице-Сергиевой лавре, а не в Московском Кремле, в отличие от гробниц других московских великих князей и царей.
Могильщиком Годуновых стал безвестный Григорий Отрепьев, принявший имя царевича Дмитрия. В течение одиннадцати месяцев он управлял Московским государством. После расправы с Лжедмитрием и его гибели в мае 1606 года самозванство никуда не исчезло. При новом царе Василии Шуйском царским именем воспользовался второй Лжедмитрий, оставшийся в памяти «Тушинским вором». От противостояния царя Василия и «царя Дмитрия» современники настрадались сполна. Одного царя свели с престола, а другой поплатился головой за свое мнимое царственное происхождение, убитый в Калуге в 1610 году. Был еще и третий Лжедмитрий — некий Сидорка, на короткое время признанный казачьей частью земского ополчения в марте 1612 года. Повторение истории справедливо стали считать фарсом, и желающих снова идти старым путем нашлось тогда немного. Эпилог самозванства случился при царе Михаиле Федоровиче, когда в 1614 году в низовьях Волги захватили Марину Мнишек вместе с ее сыном, «царевичем» Иваном Дмитриевичем (сыном второго Лжедмитрия). Только она и была живой связью с не такими уж и далекими временами Лжедмитрия I. Царица Марина Мнишек закончила свои дни в заточении, а ее сын был казнен. Трагедия настоящего царевича Дмитрия в Угличе в 1591 году, сделав круг, завершилась спустя почти четверть века смертью другого несчастного ребенка.
Историки о Самозванце
Поколения историков не проходили мимо такой поучительной и опасной для всего московского самодержавия истории. Ее бы, наверное, предпочли забыть, если бы только смогли «отменить» те далекие события. Какое-то время именно так и происходило: в приказных и монастырских архивах попытались «вымарать» или «подправить» следы присутствия в источниках самого имени «царя Дмитрия Ивановича». Документы, в которых царское имя заменено на оскорбительное «Рострига», открывают до сих пор. Боязнь самого имени свергнутого царя Дмитрия была столь велика, что монастырские власти прятали жалованные грамоты, полученные некогда от самозванца. Автору этих строк случилось найти в архиве такую забытую грамоту на земли, адресованную властям ярославского Спасского монастыря в 1605 году37. Текст ее не был включен в монастырский сборник документов, составленный в правление Екатерины II во время секуляризации монастырских земель. Тем самым одна из жалованных грамот «царя Дмитрия Ивановича» была на несколько веков исключена из истории. Этот пример показывает, что иногда легче было просто никому не рассказывать о «ростригиных» пожалованиях…
Превратности Смутного времени, кажется, были перенесены и на его историографию. Описания царствования Лжедмитрия с самого начала испытывали воздействие общепринятых взглядов. Уже первый историк Смутного времени Герард Фридрих Миллер не избежал подобных затруднений. Его труд о «новейшем периоде» русской истории был опубликован в редком академическом издании на немецком языке, а затем начал публиковаться и по-русски38. Однако сложные взаимоотношения научных оппонентов Г. Ф. Миллера и М. В. Ломоносова привели к появлению записки, в которой Миллер обвинялся в стремлении показать «смутные времена Годуновы и Растригины, самую мрачную часть российской истории». Забота М. В. Ломоносова о том, чтобы «чужестранные народы» не выводили «худые следствия» о «нашей славе», на деле привела к запрету Г. Ф. Миллеру продолжать печатание своих разысканий о периоде Смуты39.
Свободным обращение историков к этой теме нельзя было назвать по причине действия не только «патриотической», но и духовной цензуры. Любой, кто пытался поставить под сомнение самозванство Лжедмитрия I, должен был задуматься о своеобразном «переосвидетельствовании» мощей царевича Дмитрия в Архангельском соборе в Кремле. Допустить подобное церковь, конечно, не могла. Поэтому историки XVIII–XIX веков с осторожностью высказывались о происхождении Дмитрия. Столкнувшись с запретами, Миллер отказался от прямых оценок. На подобную откровенность его вызывала сама Екатерина II. Рассказ о разговоре придворного историографа и императрицы сохранил английский путешественник Уильям Кокс, встречавшийся с Г. Ф. Миллером в 1778 году.