для всех отраслей промышленности в распределении сырья, готовой продукции, фиксации цен и т. п. и которая не была принята Временным правительством, главным образом вследствие нажима промышленных кругов, стремившихся сохранить свои прибыли в неприкосновенности.
Между тем удручающая пустота государственных закромов стала летом 1917 года причиной уже настоящего голода в регионах страны, традиционно ввозивших продовольствие с Юга. Летние выпуски органа Министерства продовольствия «Продовольствие и снабжение» содержали множество сообщений о голоде, эпидемиях, спекуляции, избиении и убийствах продовольственников. «Голод в Калужской губернии разрастается. В пищу употреблено все, что можно было есть. От недостатка пищи падают коровы и лошади, если их не успели употребить в пищу. Дети умирают массами, умирают и взрослые. Голодные люди ринулись за хлебом в соседние губернии. Мужчины оставляют голодающие семьи в поисках хлеба, женщины бросают под присмотр посторонних лиц своих детей, чтобы идти за хлебом.» Работать по продовольствию в голодающем районе стало едва л. не опаснее, чем водить цепи солдат в атаку на германские и австрийские окопы.
«Идет форменная осада продовольственных комитетов: где разгоняют, где убивают, избивают». «Три часа стоял перед угрожавшею смертью толпой». «Ведут топить к реке». Угрожают «выбросить весь состав в окно»[3], —
свидетельствовали опубликованные телеграммы продовольственников.
Несмотря на регулярные перетасовки, Временное правительство оказалось слишком подверженным влиянию буржуазии, чтобы возвысить национальный интерес над интересами отдельных классов и повести активную политику социально-экономического регулирования. Поэтому для проведения очередного этапа объективно назревших мероприятий история приготовляла новую политическую силу, не связанную, по выражению ее лидера В. И. Ленина, «уважением» к «священной частной собственности»[4].
Неудачная война, продовольственный кризис, взаимные претензии социальных слоев, общая усталость и растущее озлобление народа — все это выносило на первое место «повестки» 1917 года необходимость решительных действий со стороны государства, на каковые оказалось абсолютно неспособным самодержавие. В феврале семнадцатого года революция (локомотив истории — по Марксу или варварская форма прогресса — по Жоресу) вышла из депо общественного кризиса и военных поражений и покатилась по разболтанным рельсам российской государственности. Но перегруженный социальными противоречиями митингующий эшелон революционной России никак не мог набрать необходимой скорости.
Социальная революция или Учредительное собрание — такой виделась альтернатива ближайшего будущего наиболее проницательным политикам в период «временной боярщины» после Февраля. Либо Учредительное собрание, сфокусировав общественные противоречия, в результате внутренней борьбы сможет выдавить из себя тот вектор, по которому двинется Россия, либо — социальная революция, захват власти в стране наиболее активной и решительной силой, способной принять на себя всю ответственность политической власти.
Летом после серии правительственных кризисов и массовых уличных выступлений казалось, что цементирующей силой могут стать военные, единственные из старой системы, кто обладал реальной силой и необходимой организацией. Однако провал корниловского выступления ясно показал, что не здесь аккумулировалась общественная энергия для решительного рывка вперед.
Традиция предписывает историку полировать разделяющие политические партии грани, которые были обозначены ими самими на заре своего становления: Партии проводили свой срез общественного монолита по социально-классовому принципу: в России в начале века оформились партии рабочих, крупного капитала, крестьянства. Но последующее развитие все более обнажало иную суть, все более выделяло иной принцип, стирая чисто классовые признаки, по которым начинали формироваться противоборствующие группировки на политическом фронте XX века. Внутри самих партий, нацеленных на социальное переустройство, возникал разлом, который быстро превращался в грань более острую и жесткую, нежели те, что существовали между ними и их старыми политическими соперниками. Главным разделяющим или консолидирующим фактором станет не ориентация на определенный класс, а отношение партий к воле и интересам большинства — большинства класса, большинства всего общества, т. е. принцип демократии или диктатуры.
Большевики и меньшевики — вот типичный пример разлома единой в прошлом партии, ориентирующейся на рабочий класс, исповедующей теорию диктатуры пролетариата, молящейся одним «святым». Но вскоре не станет более непримиримых врагов. Даже монархисты типа Шульгина окажутся ближе к коммунистической партии с пролетарской идеологией, чем ее кровные братья социал- демократы.
Со времен II съезда РСДРП большевики неприкрыто перемещались с платформы диктатуры пролетариата над буржуазным меньшинством на платформу диктатуры нечаевского толка. Они не ставили знака равенства между социальной силой и численностью класса, численностью своих сторонников. В 1917 году их преимущество над демократически настроенными меньшевиками и эсерами выразилось прежде всего в том, что большевики уже давно поняли, что в сложных общественных катаклизмах решающая роль принадлежит незначительному, но активному меньшинству, способному в критический момент парализовать и подчинить волю и силу инертного большинства.
Английский историк Т. Карлейль в книге о Французской революции заметил, что в борьбе против тирании разогретое идеями свободы и равенства французское общество превратилось в некое желе и, казалось, остается только разлить его в конституционные формы и дать застыть. Но в том-то и дело, что это желе не могло застыть никогда. В России семнадцатого года война и экономический кризис быстро отбили у революционного народа интерес к желе. В головокружительно короткий срок, к осени 1917 года, массовое недовольство народа помогло превратиться партии большевиков из малочисленной и гонимой организации в силу, пользовавшуюся значительным влиянием среди рабочих и солдат.
Сами большевики давно пристально наблюдали за теми изменениями, которые происходили в социально-экономической организации воюющих держав. Россия здесь не служила примером. Наиболее последовательно и жестко политика государственной централизации и регулирования экономики в период войны и некоторое время после нее проводилась в Германии. Немцы еще 25 января 1915 года приняли закон о хлебной монополии. В течение войны Германия ввела у себя «принудительное хозяйство» почти во всех отраслях производства: контролировался обмен, устанавливались твердые цены, отбирался весь продукт, и нормировались не только распределение промышленного сырья, но и непосредственное потребление продуктов путем карточек и пайков. Введены были даже трудовая повинность и учет товаров. Свободная торговля на большинство изделий была отменена. Таким образом государство глубоко вторглось в сферу капиталистических интересов, ограничило частную собственность и заменило рынок централизованным обменом между отраслями производства.
Марксисты разного толка были сконфужены, ведь буржуазно-юнкерское государство железной рукой выполняло их стратегические мечты по реорганизации общественных отношений. Это дало повод некоторым немецким социал-демократам окрестить такую систему «военным социализмом». Однако слева брали круче. В. И. Ленин отрицал право такой системы называться социализмом, хотя бы и военным. В семнадцатом году он характеризует ее как «военно-государственный монополистический капитализм или, говоря проще и яснее, военная каторга для рабочих»[5]. Но вместе с тем, считал Ленин, государственно-монополистический капитализм полностью обеспечивает материальную подготовку социализма, и он «есть
Лидер большевиков, как всегда, был мастером прямой наводки, используя теорию в качестве прицела в голову последнего буржуазного министра, заслонявшую партии прямую дорогу к власти. А попробуйте-ка подставить вместо помещичье-капиталистического государства государство революционно- демократическое, намекал он рабочим и солдатам в сентябре семнадцатого[7] .