Фредрик был бесконечно благодарен всем. Врачам, акушерке, медицинским сестрам. Но больше других он был благодарен Пауле, которая перенесла все, невзирая на панический страх. Он не ведал, что такое боязнь родов, он не очень боялся боли, но знал, что такое паника. Когда Паула вышла из наркоза и мир стал постепенно принимать четкие очертания, он заглянул в ее широко распахнутые глаза и увидел в них что-то до боли знакомое. Паника сплотила их. Редко обнаруживаемая, тщательно скрываемая паника. Он поцеловал ее дрожащие губы и сказал:
— Все прошло хорошо. Она — чудо. Спасибо тебе, Паула, спасибо.
Он знал, что никогда больше не сможет ее ни о чем попросить. Она и так сделала для него больше, чем он имел право от нее требовать.
Он задумчиво смотрел на спящую дочку, странно, по-детски, удивляясь тому, что он, мужчина, смог сотворить это женственное создание. Естественно, не он один участвовал в этом акте творения, но пол ребенка определяется мужским семенем. И вот из него, из его мужской части, вышло нечто женское. Девочка!
Он подавил остро нахлынувшее желание наклониться к коляске и поцеловать ребенка в губы — девочка могла проснуться. Вместо этого он подошел к стеклянному торцу крыши и стал смотреть на весеннее море, радовавшее глаз темными, чернильными тонами. Надо было возвращаться в зал, но он продолжал медлить.
Он может поговорить с Паулой, если она освободилась. Можно пообщаться и с Бодиль, во всяком случае, перекинуться с ней парой слов, если она уже куда-нибудь не ускакала. Может быть, он встретит здесь и знакомых, сотрудников из муниципалитета, друзей Паулы, возможно, и ее родителей, они частенько приезжали на ее выставки. Ну и, в конце концов, должен же он сам посмотреть, что там висит на стенах. Искусство. Наверное, Пауле придется что-то рассказывать о своих картинах.
Вообще, с искусством Паулы все было очень сложно, и Фредрик не знал, чего от него ждать, но он знал, что из-за этого искусства чувствовал. Чувство это нельзя было назвать приятным, но он не мог высказать такое вслух.
В работах Паулы сочетались коллаж и живопись. В начале экспозиции были выставлены идиллические пейзажи с красными домиками и зелеными лугами, ностальгические представления художницы о прежней сельской, не замутненной индустриальной грязью жизни. Вероятно, это была своеобразная пародия на искусство уличных торговцев. Иногда она и в самом деле пользовалась как заготовками такими массово сляпанными шедеврами, внося изменения прямо на исходный холст. На фоне идиллии выделялись фотографии, вырезанные из порнографических журналов. Действительно, было что-то остроумное в напряженных мужских членах, торчавших из-за березовых стволов и конюшен. Но были и устрашающие картины. Например, связанная голая женщина, по которой смеющийся крестьянин изо всех сил молотил цепом, или толпа голых женщин, загнанных вместе со свиньями в хлев. Это было отвратительно и гадко, вызывало стыд и тошноту.
Эти картины были неприятны всем, но более всего тому, кто был женат на художнице, их сотворившей. Невольно возникал вопрос: что за человек Паула, если может рисовать такую гадость? Неужели такая непристойность может гнездиться в ее красивой головке?
Вначале Фредрик думал, что Паула в детстве стала жертвой сексуального насилия. Но когда ближе познакомился с миром искусства и побывал на нескольких выставках, он убедился, что, вероятно, все молодые художники были в детстве объектом сексуальных домогательств. Все просто — этот мотив был в тенденции, в теме. Это успокаивало, во всяком случае, когда касалось Паулы.
Но как все же странно, что Паулу, всегда следившую за стилем и качеством — в одежде, в еде, в доме и в людях, — так тянуло к пошлому и вульгарному.
Но, может быть, это и не так. Однажды Паулу и Фредрика пригласила на свою выставку какая-то художница, неряшливая, грубо размалеванная женщина, и показала свои чудесные маленькие гравюры, изображавшие тихие озера и опавшие деревья. Трудно было себе представить, чтобы такая женщина могла изобразить нечто приличное и непретенциозное. Должно быть, она и сама не понимала, в чем дело, потому что, когда с ней пытались говорить о ее картинах, она страшно удивлялась и отвечала хриплым, прокуренным голосом: «Знаешь, у меня просто так получается».
Может быть, гротескные коллажи Паулы тоже получались «просто так», как послания из какого-то потайного уголка души, который был чужд ей самой. За всем этим была она сама, так же как ее коллега- график, отчужденная и, казалось бы, абсолютно не заинтересованная в том, что сотворила. Вопросы, которые ей задавали по поводу картин, она возвращала спрашивавшим, как будто они, а не она были ответственны за неприятные ощущения, вызванные ее картинами. «Свинарник? Мой дорогой, если на моей картине и есть свинарник, то я его не заметила. Я его вообще не видела. Нет, у меня нет проблем с садистским насилием на этом коллаже. Это ведь всего лишь картина, не правда ли?»
Она и не думала краснеть за свои творения, но зато стыд без труда читался в глазах зрителей.
Сам Фредрик тоже каждый раз испытывал нестерпимый стыд, который со временем не становился меньше. Он боялся к тому же, что кто-нибудь из знакомых обнаружит в мастерской Паулы порножурналы, которыми она пользовалась для работы, и подумает, что это его макулатура.
И как быть с детьми? Фабиан пока не понимал, что изображено на картинах матери, но скоро он начнет задавать вопросы. Фредрик страстно молил небо, чтобы к тому времени у Паулы наступила новая фаза творчества.
Старая лестница заскрипела, и, обернувшись, Фредрик увидел жену. Он быстро склонился над коляской.
— Все в порядке, она спит, — сказал Фредрик.
— А я думаю, где ты? Не хочешь спуститься и поздороваться с моими родителями? Они только что приехали.
Вместе они спустились в выставочный зал. Первые посетители уже разошлись, и в зале было уже не так многолюдно. К Фредрику подошла теща, Биргитта Крейц. В стройности она не уступала дочери. На Биргитте была облегающая юбка и приталенная бирюзовая замшевая куртка. Немного сзади остановился тесть, Ганс Гуннар Крейц, безмятежно потягивавший вино. С одной стороны от него что-то щебетала Бодиль, а на ноге повис заскучавший Фабиан.
— Фредрик, вот и ты! — воскликнула Биргитта. — Мы тебя ищем. Куколка, как я поняла, спит. Мы не станем ее тревожить. Какая чудная галерея, правда? Я много о ней слышала, но ни разу не была.
— Да, о ней постепенно начинают говорить. Бодиль, хозяйка, хорошо знает свое дело.
— Она просто неподражаема. Как хорошо, Паула, что ты можешь выставляться в своем родном городе.
Рядом с ними вынырнула неподражаемая Бодиль.
— Да будет вам известно, — заговорила Бодиль и серьезно посмотрела на Биргитту и Ганса Гуннара, — что мне пришлось часто иметь дело с Фредриком, когда я решила открыть галерею. Он очень мне помог. Знаете, как трудно открыть здесь что-то новому человеку? Фредрик проявил понимание, к тому же он разбирается в искусстве, чего трудно было ожидать от экономического советника. При этом он ни словом не обмолвился, что его жена художница. Узнав, что Паула Крейц живет поблизости, я, естественно, захотела устроить ее выставку, и только тогда узнала, что она — его жена. Неужели ты не гордишься ею, Фредрик?
Фредрик вертел в руках пустой стакан, смотрел на грубо оструганные доски пола, не зная, что ответить на этот упрек, если это был упрек.
Биргитта выручила зятя:
— Фредрик невероятно гордится Паулой. Мы все гордимся тобой. — Она положила руку на плечо дочери. — Ты здорово шагнула вперед с прошлой выставки.
Фредрик обернулся, взглянул в окно и задержал взгляд на чайках, неподвижно застывавших во встречных потоках, а затем стремительно взмывавших в прозрачно-голубое небо, как фантастические воздушные корабли.
У него снова появилось ощущение, что все это какой-то абсурдный сон. Его теща вообще видела, что висит на стенах? Внезапно в нем проснулось озорство. Он решил подразнить ее.
— Какая картина тебе больше всего понравилась, Биргитта? — спросил он.
— Этого я не могу сказать, они все очень волнуют.