принимать военный парад. Спустя пять месяцев ирландка, достопочтенная Виолетта Гибсон, стреляла в него во время визита в Триполи. Но лишь после четвертого покушения в Болонье 31 октября 1926 года, когда толпою был растерзан мальчик, которого Муссолини не считал виновным, дуче предпринял ответные действия. Его предшествующая терпимость ценилась высоко; его действия против масонов и социалистов считались вполне справедливыми; храбрость и хладнокровие, проявленные им при каждом покушении, явились предметом восхищения. «Представьте себе! — заявил он, не смутившись, после того, как посланная мисс Гибсон пуля царапнула ему переносицу. — Представьте себе! Женщина!» «Если я иду вперед, — выкрикивал он группе официальных лиц, — идите за мной! Если я отступлю, убейте меня! Если я умру, отомстите за меня!» Сразу же после одного из других покушений он принял британского посла, который понял, что произошло в действительности, лишь после того, как услышал приветственные крики на улице перед окном [12] .
«Бог оберегает дуче, — заявил секретарь партии, обращаясь к находившейся в состоянии дикого восторга толпе. — Он величайший сын Италии, законный наследник Цезаря».
«Дуче! Дуче! Дуче! — скандировали в ответ собравшиеся. — Мы с тобой до конца».
С течением времени, по мере того как множились триумфы, игнорировались или отрицались неудачи, создавались и поддерживались легенды, а истина искажалась или подавлялась, образ дуче как доброго супермена стал все сильнее завладевать умами людей. Его непоследовательность, неумение глубоко вникать в дела; его тщеславие, проявляемое на людях; его опасная вера в то, что он всегда может быстро, решительно и верно овладеть ситуацией и разрешить конфликт; его постоянные перетасовки министров, партийных секретарей и любых официальных лиц, особенно в случаях, если кто-то пытался соперничать с ним, как это однажды сделал Бальбо; мелочность, руководствуясь которой он заставил итальянских журналистов освистать Хайле Селассие перед его выступлением в Лиге Наций от имени Абиссинии; концентрация власти в его руках, когда он одновременно был не только премьер-министром, министром иностранных дел, министром внутренних дел и председателем Великого совета, но и министром по делам корпораций, командующим фашистской милицией, а также министром армии, авиации и флота, — все это было забыто или игнорировалось, утаивалось или было неизвестно.
Разумеется, существовали диссиденты, одиночные голоса, требовавшие свободы, критиковавшие дурновкусицу официоза, интеллектуальный примитивизм и вульгарный материализм фашистов, но к ним, как правило, не прислушивались и даже относились с презрением. Успех ценился, казалось, выше политической свободы; гарантированная зарплата — выше права бастовать в условиях неэффективной промышленности. Ярких и смелых антифашистов, как, например, Игнацио Силоне, действовавших против государства внутри Италии или за границей, было мало и, как правило, они не оказывали особого влияния на людей, которых заставляли подчиняться не столько угрозами, сколько принуждением и обманом. Свобода, утверждали фашисты, не очень-то важна для крестьян, боявшихся повторения голода. Протестовавших писателей и интеллектуалов, своего рода политических и социальных агитаторов, каким когда-то был сам дуче, снимали с должностей, ограничивали их возможности действовать или с помощью подкупа заставляли повиноваться, а иногда даже поддерживать мнение властей, проводивших политику, которую Муссолини с откровенным цинизмом называл политикой «кнута и пряника».
Те же писатели, художники, ученые, которые имели все основания не поднимать голос протеста, могли делать вид, что связывают конец авторитаризма с окончанием чрезвычайного положения, или надеются на реформирование фашизма изнутри. Они могли по крайней мере констатировать терпимость, которую проявляют по отношению к несогласным. Ссылка за границу, на острова Средиземноморья, в деревни Калабрии или содержание в немногочисленных и далеко не всегда строгих «зонах» противопоставлялись смерти в камерах пыток, пожизненному заключению в концлагерях или годам, проведенным в рудниках с использованием принудительного труда, которые ожидали непокорных в менее терпимых диктатурах. Карательные экспедиции местных фашистских банд, неподконтрольных полиции, которые унижали своих противников, заставляя их глотать касторку или есть на людях живых жаб, вызывали отвращение; но им можно было противопоставить сравнительную свободу, дарованную таким противникам нового фашизма, как Бенедетто Кроче. OVRA [13] казалась абсолютно безобидным учреждением по сравнению с ОГПУ или гестапо, а ее шеф Артуро Боккини не был человеком злобным, несмотря на позднее сложившуюся репутацию. К 1927 году дуче, убежденный в успехе и видя, что Маттеотти почти забыт, счел возможным заявить своим префектам, что «сквадризм» более не нужен, а «период возмездия, подавления и насилия закончен».
Муссолини ни на минуту не сомневался в своей правоте. Как-то Эмиль Людвиг спросил его о впечатлениях от пребывания в тюрьме. «Я сидел в тюрьмах в разных странах», — сказал Муссолини, наклонившись к свету, излучаемому высоким торшером, и положив руки на стол, как он всегда делает, когда хочет разъяснить что-то или рассказать историю. В такие моменты, продолжает Людвиг, он особенно искренен. Он выпячивает подбородок, немного надувая губы, тщетно стараясь скрыть хорошее настроение, хмуря брови. — «Я сиживал за тюремной решеткой во многих странах, всего одиннадцать раз… Это всегда давало мне возможность отдохнуть, чего я был бы иначе лишен. Поэтому-то я и не таю злобу по отношению к моим тюремщикам. Как-то во время отбывания очередного срока я прочитал „Дон Кихота“ и нашел его чрезвычайно занимательным».
— Видимо, поэтому вы и сажаете в тюрьмы своих противников, — с иронией спросил Людвиг, и он улыбнулся. — Разве ваши собственные тюремные испытания не заставляют вас повременить с этим?
— Ни в коем случае! Мне кажется, я весьма последователен. Они первыми начали сажать меня. Теперь я плачу им той же монетой.
И действительно было нелегко поверить, что этот человек — какими бы скользкими ни были его аргументы — способен на эксцессы, которых обычно ожидают от диктаторов. Он не был жестоким, и в этом общественная оценка его деятельности справедлива. Он был суров, мог не простить обидчику, часто проявлял цинизм и обескураживал своим безразличием. Однако за угрозами тирана и каменной невозмутимостью, которую он любил придавать своему массивному лицу, скрывался эмоциональный и сострадательный человек. Маргарита Сарфатти рассказывает о том, как он награждал «нескольких человек преклонного возраста» Звездой труда. Он начал с того, что, как и положено, обнял старика, стоявшего первым, и, переобнимав всех остальных, непринужденно беседовал с ними с таким заразительным возбуждением, «как будто они нашли в нем давно пропавшего брата». М. Маккартни, работавший в 30-е годы в Риме корреспондентом «Тайме», описывает еще два случая, когда дуче поддался охватившим его эмоциям. Первый раз, когда он услышал о смерти своего брата, о чем сообщил ему адмирал граф Констанцо Чиано, отец министра иностранных дел. Муссолини полностью потерял самообладание и безутешно рыдал на плече старого адмирала. Как сообщает Маккартни, он расчувствовался, когда ему подарили куклу на приеме, который давал президент Ассоциации иностранной прессы для аккредитованных в Риме корреспондентов из других стран. Подарок предназначался для его младшей дочери Анны-Марии, болевшей менингитом, болезнью, которая свела в могилу его мать… «На его глаза навернулись слезы, — писал присутствовавший при этом корреспондент „Дейли миррор“. — Он принял куклу и находился какое-то время в нерешительности, откашливаясь и пытаясь что-то сказать. Затем с трудом прошептал синьору Альфиери, министру по делам прессы: „Я не в состоянии говорить. Скажите что-нибудь Вы“. Дуче отошел в сторону и, повернувшись к нам спиной, выглянул из окна. Еще раз он рыдал от горя при известии о том, что его второй сын убит на фронте; когда вдова сына пришла на церемонию получения предназначавшейся для мужа золотой медали с внучкой Муссолини Мариной на руках, которая протянула к деду свои ручонки, Чиано, разделивший „волнение и боль“ своего тестя, увидел в его глазах „блеск, выдавший эмоции, которые он пытался скрыть, собрав в кулак свою железную волю“.