«Я не пойду, — произнес Цанибонни, разглядев на борту белое лицо Муссолини, — не хочу ссориться с поверженным человеком».
Вид множества глазеющих людей, стоявших по берегам бухты и вдоль мола и наблюдавших, как корабль приближается к острову, ужаснул Муссолини. Позже он говорил, что в тот момент он почувствовал страшное беспокойство из-за того, что все они увидят, как его доставляют на берег в качестве пленника, и попросил о свидании с адмиралом Маугери.
Маугери, куривший на палубе, спустился вниз и нашел Муссолини «очень возбужденным», хотя тот и старался всячески скрыть это.
«Я не хочу сходить на берег днем, — сказал он. — Я не хочу, чтобы меня видели люди… Адмирал, к чему все эти бессмысленные треволнения?» С прошлого воскресенья, — жаловался дуче, — он полностью отрезан от мира. Он ничего не знает о своей семье. Из одежды у него лишь то, во что он одет. Он вспомнил и о письме, в котором Бадольо говорил о серии заговоров, направленных против него.
Маугери сказал, что он получил приказ выполнять это задание, поскольку командование ВМФ считало, что Муссолини должен сопровождать офицер высокого ранга. Но он не был уполномочен считаться с его претензиями.
Однако Муссолини продолжал настаивать, пусть в более мягкой, но не без раздражения, манере.
— Все это может иметь очень серьезные последствия. Это может оказаться опасным, ибо Гитлер умеет ценить своих друзей.
Некоторое время он продолжал выступать в подобном тоне, но чем дольше он говорил, тем больше успокаивался. Вскоре Маугери и он вновь говорили о войне и об отзвуках его падения в Англии и Германии.
Муссолини поинтересовался, насколько резок был Черчилль, высказав уверенность в том, что в целом в Англии отношение к его личности, конечно, отрицательное.
Маугери не ответил прямо на поставленный вопрос, отделавшись общими словами о «бесцветных германских комментариях» и «тенденциозной английской пропаганде», которая советовала итальянцам выгнать немцев из страны, если, конечно, они хотят почетного мира. После этого он предложил Муссолини подняться на палубу, поскольку скоро надо будет высаживаться на берег. Полито вернулся на «Персефону» из рекогносцировки по острову, где он отдал распоряжение подготовить дом в деревне Санта-Мария для принятия «высокопоставленного лица».
Муссолини подошел к поручням, глубоко надвинув шляпу на глаза — как он привык всегда носить. Он окинул взглядом остров и спросил, какой дом его. Ему показали стоящий в отдалении, серый, унылый трехэтажный дом с зелеными ставнями. Он находился на берегу небольшого залива, зажатый между двумя скалами. Перед ним на берегу лежало несколько парусных лодок. Когда кто-то начал было описывать ему дом, он с раздражением произнес: «Я понимаю. Это тот маленький домик с зелеными ставнями, перед которым лодки».
Ему не сказали, что этот дом был также тюрьмой Рас Имеру, патриота Абиссинии.
Муссолини был явно подавлен, и перед тем, как спуститься в лодку, он удостоверился, что его лицо хорошо прикрыто шляпой. «Я не хочу ехать, — воскликнул он с внезапным отчаянием и злобой в голосе, отвернувшись и схватившись за поручень. — Я не хочу, чтобы все знали, что произошло». Но злость утихла столь же быстро, как и появилась, и он сдержанно попрощался с адмиралом Маугери. «Пожалуйста, проходите, я же сказал Вам», — сказал он так громко, что стоявший поблизости матрос подумал, что эти слова относятся к нему.
Печально улыбнувшись, он отсалютовал на римский манер. В сопровождении группы карабинеров Муссолини занял место в катере. Катер отвалил от корабля, его моряки за всю дорогу не проронили ни слова.
Было десять часов, когда Муссолини высадился на берег Понцы в Санта-Марии. Перед тем как отправиться к дому, он огляделся вокруг и постоял еще некоторое время лицом к морю.
«Я устал, — внезапно сказал он, — и хочу прилечь отдохнуть».
Спальня была чисто убрана, ее строгие больничные стены и дешевый рукомойник наводили на мысль о тюремной камере. Вся обстановка состояла из железной кровати, грязного деревянного стола из винной лавки, поверхность которого была немилосердно изрезана ножами, и кресла с расползающейся обивкой. При взгляде на эту пустую, лишенную всяких удобств комнату Муссолини вновь охватили внезапная злость и отчаяние, которые он уже пережил на «Персефоне». «С меня хватит», — сказал он, сжав кулаки, и повернулся к окну, затем сел в кресло и закрыл лицо руками.
Старший сержант Марини из местных карабинеров, стоявший до того на пороге и наблюдавший всю сцену с замешательством, вошел в комнату, отдал римский салют и застыл по стойке смирно. Он хотел было что-то сказать, но слова застревали у него в горле. Он выглядел таким взволнованным и растерянным, что настроение Муссолини постепенно начало меняться. Он встал и, взяв сержанта за плечи, с чувством сказал: «Мужайся! Я знаю, что ты сейчас чувствуешь».
«Мы не знали, что Вы прибудете на Понцу, Ваше превосходительство. Мне сказали об этом всего лишь полчаса назад».
«Не беспокойся».
«Раньше я так хотел встретиться и поговорить с вами».
«Ну, а теперь, когда Вы меня увидели, это уже не важно».
Сержант вышел из комнаты за матрасом и простынями. Вернулся он с женой одного из своих подчиненных, которая принесла тарелку супа, яйца и груши. Муссолини в это время лежал на кровати, положив под голову вместо подушки пиджак. Он выглядел сильно уставшим. Однако поев, он почувствовал себя лучше и с прежним воодушевлением поговорил с несколькими рыбаками, пришедшими навестить его. Они принесли ему подарок — несколько омаров.
Следующий день, 29 июля, был днем его рождения. Он сидел у окна, одетый в свой мешковатый синий костюм, когда к нему в комнату вошел сержант Марини, принесший с собой четыре груши.
«Старший сержант, вы очень добры, — сказал он полушутливо. — Надеюсь, что это не скажется на снабжении населения фруктами?»
«Нет, нет».