Аурангзеб был теснее связан с Тавернье, чем с другими западными торговцами. Во время последней поездки Жана-Батиста на Восток правитель позволил ему посмотреть на свои имперские сокровища и подержать их в руках: в дневниках Тавернье есть прекрасные зарисовки наиболее знаменитых камней. В их число входит и громадный балас, известный как рубин Тимура, Хираж-и-алам, «Дань Мира», и знаменитый могольскии бриллиант, глаз из Павлиньего трона Аурангзеба, от которого сохранился как фрагмент Кох-и- Нур.
Но Аурангзеб, как и Тавернье, был стариком. На последних портретах лицо у него сморщенное, брови нависают над глазами, прячущимися в складках кожи. Он просидел на своем украшенном камнями троне еще шестнадцать лет. В 1707 году Аурангзеб скончался, и с ним прекратилась династия Великих Моголов.
Она просуществовала столетие, в ней было шесть поколений правителей. После него весь субконтинент распался на части. Им стремилась завладеть половина сил Индии и Европы: князьки, племена, войска французов, прибегавшая к подкупу и насилию английская Ост-Индская компания. Попавшие в жадные руки сокровища Моголов были рассеяны по континентам. И с ними исчезли рубины «Трех братьев». Их след повернул вспять. Как зачастую происходит в историях знаменитых камней.
До отъезда из Ирака Залман считал, что мир плоский. Тогда он был еще юным. Верил в то, что видел собственными глазами.
Гораздо позже, когда он помешался, это представление вернулось к нему в более причудливой форме. Он стал утверждать, что мир не только плоский, но и становится все тоньше. Под землей бездна, толщина земли ограничена, а деятельность людей истончает ее. В городах, где земля тонкая, как песчаная корка, человек, сделав неосторожный шаг, может провалиться во тьму. И Залман сидел неподвижно, глядя прямо перед собой застывшим взглядом. Его миром стал изгиб порога полузабытой двери. Плоская земля была еще одной частью его паранойи, еще одной отдушиной для его страха.
Но это произошло позже. В юности Залман верил только своим глазам. Он видел малейшую примесь в плохом рубине, крапинку ложного золота в ляпис-лазури. Видел, что Рахиль как бы молодеет по мере того, как они с Даниилом становятся старше, и понимал, что это иллюзия. Их тете было за пятьдесят, и это там и в то время, где большинство людей умирали, не дожив до тридцати. Когда братья начали работать, Залман видел, что Рахиль стала реже носить фамильные серьги, словно не хотела вредить делам племянников. Но он видел и то, что мочки ушей Рахили вытянулись под тяжестью золота. Словно серьги по-прежнему находились в них, только под кожей.
Глаза его были карими. Это суровый цвет, густой, как запекшаяся кровь. Он видел, что цвет глаз брата изменчив — когда на них падал свет, они из карих становились зелеными. Он разглядывал Даниила издали. Его высокую, сильную фигуру и горбоносое лицо. «Отцовский профиль», — говорила Юдифь. Длинная тень тянулась за детьми, спешащими домой по Хадимайнской дороге.
Залман наблюдал за городом. Евреи начинали покидать его. Они жили здесь больше пяти тысяч лет и постепенно уезжали уже давно. Каждую весну Багдад покидало несколько семей. Они плыли из Басры в Бомбей, Калькутту или Рангун. На восток, неизменно на восток.
Сидя на крыльце перед восточной дверью, Залман чинил выменянный пистолет и наблюдал, как ветром несет песок из пустыни. Он оседал у дверей домов, где никто не жил, и вымести его было некому. Ульи Юсуфа за Островной дорогой заносило песком, они выглядели миниатюрными Уром и Ниневией.
Даже ночью и ранним утром на улицах пахло тухлым мясом. Этот кисло-сладкий запах застаивался повсюду. Залман, еще не путешествуя, знал, что это запах умирающих городов, где то, что было соединено, начинает распадаться.
Залман смотрел на все это собственными глазами, доверял им и думал, как мог бы изменить положение вещей. Он был уже не ребенком. Хотел поменять не весь мир, а только жизни тех, кого любил. Ночами он лежал на плоской крыше рядом с тетей и братом и строил планы их спасения. Но во сне ему виделась сирруш. Следы изуродованных орлиных лап под тамарисками. Пустыня, захлестывающая город, словно прилив.
У него еще сохранялась решительность ребенка на Хадимайнском базаре. В душе Залмана всегда таилась какая-то злоба, запас недовольства — как ядовитая вода, готовая выйти из берегов. Вечерами он наблюдал, как тетя выбирает долгоносиков из дешевого риса, как брат вырезает из ветки шелковицы свирель с девятью отверстиями, чтобы отдать уличным детям. Видел, что они довольствуются малым, и в душе его вскипало отчаяние. Ему хотелось заорать на них, схватить обоих за шею и трясти, пока они не испугаются так, что станут слушать его. Залман хотел внушить им, что существует лучшая жизнь, чем эта. Хотел увезти их отсюда к этой жизни. У него было неистовое великодушие человека, который нуждается в любви так же сильно, как любит других.
Братья стали торговцами. Для иракских евреев это было, можно сказать, национальной профессией. Когда они начали работать вместе, Залман купил брату часы с цепочкой. Поддавшись внезапному порыву, так как хотел подарить Даниилу что-нибудь, не важно что. Корпус часов был золотым, циферблат белым. Купил Залман их тайком у Ибрагима, араба с болот. Стекло было потрескавшимся, стрелки зацепились одна за другую и стояли на четверти четвертого. Ибрагим продал их за вес золота, а не за механизм. Он не сказал, откуда они у него, и Залман не спрашивал. Приобрел он их за пять галлонов парафина, дюжину ножниц и пенковую трубку с вырезанной на ней картой Леванта.
На ремонт часов у Залмана ушло несколько месяцев. Он купил новое стекло на циферблат, отполировал его на гранильном станке Мехмета. Вынул каждый винтик и пружинный волосок механизма, стер грязь с голубоватой стали, выровнял камни. Ему нравилось, что каждая деталь служит своему назначению. В часах не было ничего неработающего. Они были такими же ладными, как органы и кости у рыбы.
Снова собрав часы, Залман завел их, приложил к уху и слушал, как они ходят. Часы убегали каждый час ровно на пять минут. Он гордился их неизменной погрешностью.
Когда Залман преподнес их, Даниил подержал часы в ладонях, пробуя на вес. Он не знал, что сказать, поэтому не сказал ничего. На заводной головке была одна спиральная строка неразборчивой надписи, а на белом циферблате еще две строки на иностранном языке, разделенные черной цифрой. То были первые слова по-английски, которые он научился читать. Они гласили:
Ранделл и Бридж, Лондон, Лудгейт-Хилл.
Даниил запомнил их на всю жизнь. Торговцами братья стали по воле случая. Это была не та жизнь, которую избрал бы тот или другой. Началось все с гранильщика Мехмета.
Залман, как только Рахиль позволила ему, стал подмастерьем у Мехмета. Мехмет постоянно имел дело с дешевыми поделочными камнями. Если работы для двоих оказывалось мало, Мехмет изобретал ее. Жил он один в лачуге на окраине города. Всегда вел себя тихо. С возрастом он стал мягким, иным его Залман не знал.
Он гордился тем, что работает с мальчиком, способным подсчитать сумму налогов, писать по-еврейски и по-арабски. Учил Залмана обрабатывать камни — так, как учился сам. Делать ступенчатые и плоские грани, которые отражают свет, но не могут уловить его. Кабошон, который требует не столько огранки, сколько полировки. Мехмет даже изобрел собственную версию бриллианта, изучая европейские драгоценности и копируя расположение шестнадцати граней, правда, геометрия бриллиантов Мехмета никогда не бывала правильной. Они слишком быстро отражали свет, словно грани были ступенчатыми. Не могли переливаться, подобно камням, превращенным в сосуд, в ловушку для света. Мехмет-гранилыцик научился своему ремеслу случайно, по необходимости, и использовал только несколько способов огранки: древнемогольский, двойной бриллиантовый с тридцатью двумя гранями и звездой.
Иногда ювелиры приносили красивые камни. Мелкие рубины из Индии, тусклые египетские изумруды из древних городов. Большей частью они приходили с самыми дешевыми камнями — зеленой бирюзой, потускневшей от жары в пустыне, серо-голубыми хезбетами, халцедонами. Залману нравились они все, их цвета, то, как они называются, запах их пыли.
Прошло несколько месяцев, прежде чем он узнал о несчастье Мехмета. Шел июнь. Толпу под базарными тентами заливали потоки света. Залман посмотрел на Азиза, рыбака-курда, работавшего напротив, который выковыривал ножом икру лосося. Потом снова вернулся к своему занятию. Они с Мехметом работали на полировочном колесе, с обеих его сторон обрабатывали камни, как вдруг руки уроженца болот задрожали. Он потряс головой и произнес что-то неразборчивое — проклятие, подумал Залман и остановил колесо, решив, что гранильщик оцарапался. Потом он увидел, что тот плачет.