— Я спросил, хочешь на него взглянуть? На эмбол. Сгусток. Ты умная девочка, знаешь, что это такое. Думаю, это может нам помочь, тебе не кажется? Чтобы все стало ясно.
Я молчу.
— Взгляни на него, — говорит он.
— Ладно.
Он снова улыбается и встает. В углу комнаты тележка с двумя беспорядочно заставленными подносами. Доктор Эйнджел берет с нижнего банку. Он подносит ее ко мне, я вижу внутри что-то красное и только тут понимаю, что он делает.
Я не хочу видеть то, что он держит в руке. Подумываю о том, чтобы закрыть глаза, но не закрываю. Молчу. Хочу, чтобы вернулась Энн. Я не боюсь. Думаю. Тромб Форд. Хочу оказаться далеко отсюда и чтобы за рулем сидела мать.
— Вот. Подержать хочешь?
— Нет.
Он меня не слышит. Кулаки мои крепко сжаты. Доктор Эйнджел подносит банку к моему лицу. Я не могу сфокусировать на ней взгляд, она режет глаза, как свет у стоматолога.
Банка напоминает мне круглый аквариум. В прозрачной жидкости плавает драгоценный камень. Темно- красный, величиной с кулачок младенца. Сбоку к нему пристала капля более светлой крови.
— Ну вот. Нечасто видишь такое, а?
— Нет.
— Нет.
Поднимаю взгляд на доктора Эйнджела. Он с улыбкой смотрит сквозь меня, не на меня. Теперь, спустя восемнадцать лет, я могу восстановить в памяти его лицо, его влажные глаза, заглянуть в них, понять, что он хочет как-то помочь. Чтобы все стало ясно. Не осознает, что делает нечто дурное.
Он отворачивается с банкой, а я встаю и начинаю вопить. Задыхаюсь от ярости. Появляется Энн с медсестрами, и мы выходим. Я так и не прошла этой проверки. Машина Мэй едет от больничных ворот все быстрее, быстрее, прутья ограды сливаются в сплошную полосу.
На девятую ночь мне снится Стамбул. Во сне я покупаю свежие фисташки. Я не ела больше ничего весь день.
Какое-то существо следует за мной по людным улицам. Я вижу его лишь мельком. Это собака, но чешуйчатая, чудовищная. Морда ее почти на одном уровне с головами прохожих. Собаки никто не замечает. Я вхожу в туристский отель «Синдбад», но когда поднимаюсь к своему номеру, обнаруживаю, что дверь приоткрыта, замок взломан.
Все исчезло. Рубины, записные книжки, чемодан из узорчатой кожи. Ощущение такое, словно кто-то украл мою душу. Я стою в растерянности, и на лестнице позади меня раздается постукивание когтей о выщербленные ступени.
Просыпаюсь перед рассветом. Обычно в это время я бодрая, но сейчас в голове какая-то тяжесть. Спускаюсь на кухню, варю кофе, жарю гренки. Срезав пригоревшие корочки, несу свой завтрак в сад на крыше.
Глётт уже там. Читает старый номер «Франкфуртер альгемайне цайтунг». На металлическом столике подле нее стакан кислого вишневого сока и бутылка водки. Старуха поднимает на меня взгляд, кивает, отворачивается.
Я сажусь и ем свои гренки. Восходит солнце. Каменные плитки под ногами начинают согреваться. День будет замечательным.
— Перестаньте глазеть на меня.
Поднимаю на нее взгляд.
— Я не глазела.
— Вы всегда глазеете, Кэтрин. Будто кошка. Знаете, у меня рак. — Она швыряет на стол газету. Потом складывает ее. — Это незаметно. Я очень старая. Убивает меня он очень медленно. Кое-кто видит причину этого заболевания в пластике.
— А вы в чем?
— В коммунистах.
— Коммунистах?
— Вам нравится Мартин?
Глётт застает меня врасплох своими вопросами уже не в первый раз. Разум у нее порхает мотыльком, но этот мотылек всегда садится там, где ему хочется. Иногда она кажется сумасшедшей; правда, богатые бывают не сумасшедшими, а эксцентричными. Если вы богаты и эксцентричны, это означает, что общество принимает вас потому, что не может не принять. Люди играют по правилам ваших игр. Чем вы богаче, тем беспощаднее могут быть эти правила — человеческие шахматы или самозваная монархия. Интересно, по каким правилам играет Ева и следую ли я им?
— Мартин? Я, в сущности, не знаю его.
— Знаете, знаете.
— Нет. И не знаю, нравится ли он мне.
— Вы можете совершить ошибку.
— То есть?
— Мартин унаследует этот дом. Вам здесь не нравится?
— Никогда этого не говорила.
— Подумайте о европейских домах. О лисьих головах.
У меня от них по коже ползут букашки.
— Мурашки, Ева. Я не…
Она не слушает.
— Животные, торчащие из стен! Отвратительно. Арабские народы старше и цивилизованнее.
Думаю о Мартине. Пахнущем табачным дымом и пивом, что подходит ему. О его подружке, которая ему тоже подходит. Я до сих пор не знаю, что он делает в доме Глётт или чем занимается, когда отсутствует. Мне легче представить его себе курящим в Таиланде или в Гоа, чем воспринимать в восточной Турции. Единственное, что не подходит Мартину, это Диярбакыр.
— Моя мать всегда говорила, что мужчины, вступая в брак, оказывают честь, женщины ее принимают.
Она поощрительно кивает.
— Воспринимать это как комплимент?
Глётт надувает губы.
— Мартин — красивый молодой человек.
— Мать говорила, что красивые люди схожи с красивыми автомобилями. Дороги в содержании и вредны для окружения. Я не понимала ее.
— Какая бессмыслица.
Мы сидим вместе. Скорее вместе, чем порознь, хотя нас разделяет стол. Ева фон Глётт потягивает вишневый сок с водкой, я пью кофе. Небо светлеет, и я непроизвольно щурюсь от рези в глазах.
— У вас усталый вид, — говорит отшельница. На ней панамская шляпа и темные очки от Армани, для ее лица слишком большие. Из-за них она выглядит насекомым с подкрашенными губами, хотя никто здесь не скажет ей этого, особенно я. Может. Может, в этом и заключается главная причина ее отшельничества.
— Мне привиделся сон, помешавший выспаться. — Самолет в небе летит на восток, в сторону Индии. — Там была собака с чешуей.
— Что-что? Какая собака?
Она говорит так, словно речь идет о ее собственности. Это раздражает меня, и я не отвечаю.
— С чешуей, говорите?
— Ладно, оставим это. А вы что видели во сне?
— Секс. Он мне всегда снится.
При этой мысли у нее появляется хитрое выражение лица. Глётт начинает нравиться мне больше, чем ее местожительство. За ландшафтом плоских крыш виден город, низины, простирающиеся к горам на