борения с собой, стягиваемого все плотнее и неразрешимее семейного узла?
И каждый раз, охваченный глубочайшим молчаливым волнением, Б. Н. находился при ее обмороке, настоящем или мнимом, просиживал у постели, не выпуская ее руки из своей в то время, как папа был на работе и, возможно, где-либо еще.
Впрочем, Б. Н. так же сидел бы и при нем.
А папа? С одной стороны — он всецело доверял честности Б. Н., с другой — не слишком дорожил верностью мамы.
Само время, казалось, складывало иной раз в семьях подобные фигурные, нелинейные отношения — знак нови, знак ломки старых устоев, старых условностей.
Напротив нашего дома выбегала к Тверскому бульвару Малая Бронная.
Две подружки-первоклассницы Тата и Надя, держась за руки, шли по Малой Бронной мимо пестрых театральных афиш сюда, на Тверской бульвар, и прохаживались, сея сумятицу в стайке своих соучеников — мальчишек, сверстников моего старшего брата. Они дружно признали Тату своей избранницей и готовы были в ее присутствии обмениваться зуботычинами, гримасничать, стоять на голове, чтоб привлечь к себе ее внимание. Каким же волшебством мальчишеского инстинкта угадывалась ими в этой простенькой девочке с кругляшками синих глаз, упруго очерченным ртом, тугими щечками ее будущая девичья привлекательность.
Днем, когда взрослых не было, забегал иногда папин младший брат — студент Вуля. Подсаживался к роялю, колотил по клавишам, распевая: «Мы, краснакавалерия, и про нас былинники речистые ведут рассказ…»
И конечно же неизгладимые «Кирпичики»: «За веселый гул, за кирпичики полюбила я этот завод. На заводе том Сеньку встретила…»
Наши родственники чувствовали себя скованно в присутствии Б. Н. Его нелюдимость, отчужденность были рвом, который обе стороны не старались преодолевать и избегали встреч.
Тем неожиданнее было узнать, что когда один из дальних родственников, оказавшись в свою очередь в командировке в городе, где работал Б. Н., слег с сердечным приступом, Б. Н. забрал его из больницы к себе домой и выхаживал, как ребенка.
Своих родственников у Б. Н., казалось, нет, хотя на самом деле, как выяснилось в старости, уже совсем в другую эпоху, он младший из четырех братьев-долгожителей. Но он отпал от них. Жил он в масштабе страны и революции, и родственники со своими обыденными интересами и заботами были чужды ему, если не враждебны. Исключением был старший брат Григорий, нежно любивший младшего Б. Н. Григорию, богомольному, не приспособленному к жизни, Б. Н. помогал, чтобы дети Григория росли и учились.
Человек деспотичный и вместе с тем мягкий, Б. Н. нуждался в тех, кого мог опекать. Поэтому его так преданно любили подчиненные. Поэтому же с начальством ладить он не умел, не мог.
Его отношения с папой, когда тот был начальником, — особая статья. Б. Н. пережил еще в Гомеле увлечение им, вытесненное потом чувством к маме. То, что я застала в сознательном детстве, было похоже на традиционные родственные отношения, заменившие для Б. Н. кровное родство. Он считался папиным товарищем, но в основе его слитности с нашей семьей — постигшее его, и на всю жизнь, неизбывное чувство к нашей матери.
Был еще только один человек, им любимый.
Звался он Эляфелицианович. Я не берусь расчленить имя и отчество, впрочем, Б. Н. звал его Эля.
Каких только контрастных пар не сводит жизнь. Жизнелюбивая, сочная Тата, предназначенная для бурной женской судьбы, и приглушенная, со сведенными вовнутрь детскими плечиками, обделенная привлекательностью Надя — вечные спутницы и по сей день.
И Б. Н. с Эляфелициановичем — тоже резкий контраст и тоже нежная дружба. Эля веселый, подвижный, артистичный, со вкусом к жизни. Небольшого роста, с черными, гладкими, блестящими, откинутыми назад волосами. Тоже холостяк, но любимец женщин. К тому же — беспартийный. Словом, все наоборот.
Но в присутствии Эли у Б. Н. было счастливое лицо, какого никогда больше я не видела.
Эля был совслужащим, способным, ярким, хоть и не продвинувшимся далеко. Но жизнь шла и веселила его. Он любил ее праздники, застолья. Это он, выпив, скакал по крыше в тот вечер в Гомеле, когда провожали папу на работу в Москву, и грохот крыши разбудил меня и запомнился мне, двухлетней, — праздничным набатом над головой.
Эля был завзятым театралом. Бывая у нас, он замечательно пел все, что только пелось в репертуаре московских театров, и подтанцовывал, и было всегда хоть и непонятно, но весело и празднично.
Неподалеку по Тверскому бульвару, дом 20, жила его двоюродная сестра Женя. Если она обладала сходством с ним, острым умом, фамильным обаянием, то неудивительно, что в ее большой комнате, вокруг этой маленькой и, как утверждал потом мой папа, очаровательной женщины толклись известные и модные тогда писатели: Бабель, Пильняк и другие.
В этой комнате в отсутствие хозяйки я не раз бывала. Стеллажи с книгами, мягкие шторы, портрет Ленина на холсте углем. Хозяйка уехала с мужем, командированным в Лондон, а комнату свою по ходатайству Эли предоставила папиной родственнице, моей тетке с семьей, не имевшей пристанища.
И вот поет или рассказывает что-то своим чарующим грудным голосом блистательный Эляфелицианович, и счастливое лицо у Б. Н., и все веселы, и мы с братом тут безнаказанно швыряем друг в друга диванные подушки. И неподалеку любимая двоюродная сестра Эли — в своей комнате в дивном окружении молодой литературы.
Зачем, спрашивается, был этот праздник жизни, если спустя время — оно уже не за горами — злой, трагический рок настигнет его привлекательную сестру — и Эляфелицианович получит гроб с заколоченной крышкой, под которой скрыты следы ее таинственной смерти. Но это произойдет во втором ее замужестве.
А еще до того сам он, уже за сорок, но немеркнущий, еще молодой, женится наконец на статной, милой восемнадцатилетней девушке из глубинки, на девушке с рассыпчатыми льняными волосами и ясным ликом, и проживет с ней гармоничной семейной жизнью, пока с возрастом не примутся осаждать недуги. И тогда Эляфелицианович померкнет и быстро пройдет путь к естественному, хотя и преждевременному, концу.
А молодая вдова, не справившись с тоской по нему, ощутив вдруг себя без него в открывшемся ей дисгармоничном мире, бросится из окна.
Почему так? Почему губительно, мстительно очарование? Почему так платятся за него?
И ведь появится сирота, славный мальчик тринадцати лет. Соседи, и домработница Даша, и пожизненные друзья детства не оставят его.
Когда сестра Эли со своим первым мужем вернулась из-за границы и застала в своей комнате семью моей тетки, все еще бездомную, она не попросила чужих людей подыскать себе другое пристанище, посчитав, что и им, покуда изменятся к лучшему их обстоятельства, и ей с мужем хватит места в большой комнате.
Такая была симпатичная, неповторимая черта у времени: люди уживались в самых неприхотливых условиях, теснились, не считая это жертвой; никто никому не мешал. Счастливая надбытность роднила между собой посторонних людей. Невосполнима ее утрата.
Духом доброжелательства была проникнута и жизнь нашей квартиры.
Первая от входной двери комната — Виктория Георгиевна. Но чтобы восстановить тех лет портрет Виктории Георгиевны, я должна стереть ее портреты позднего периода: всесильный в районе директор банка, налившийся за войну соками взяток. Все тот же всесильный директор еще и позже, когда ее коллегу Б. Н. — и ведь вместе учились на банковских курсах, даже сохранилась общая фотография, — нужно было