поочередно у телефона.

Кто-то прохрипел в трубку:

— Мне срочно полковника. Уехал? Ну да, да, — закашлялся, и в трубке тарахтело, вздрагивало, потом чмокнул губами и, перебиваясь с хрипа на визг: — Послушайте, девушка, это вы вчера заходили в кабинет полковника с финкой и бумагами? Очень, очень рад. А отчего же с финкой наготове? Бумагу нарезаете. Так-так, значит, это были вы. А вы заметили, девушка, мою казачью порубленную физиономию? Это я, полковник Баскидов. Очень, очень рад, значит. Так доложите полковнику — дело срочное…

На фронте «всю дорогу» шутили, разыгрывали, да еще как — едко, весело, броско. А это так, другой разговор — болтаем, будто отошли от войны. И в самом деле, то ли война, то ли нет ее. Кое-когда наши стреляют — вяло. Цитадель не огрызается. То ли вымерли немцы, то ли притаились, то ли берегут снаряды, чтобы ударить, когда наши войска пойдут на приступ. Тишина. Уже какой день не прилетают немецкие самолеты. Не сбрасывают грузы осажденным.

Наши с шифровальщиком рабочие места оборудованы в третьей комнате этой квартиры — в розовой спальне. Розовые обои, розовое, пушистое, скатанное в рулон, но брошенное в последний миг покрывало двуспальной кровати. На ней теперь спит шифровальщик. Вместо люстры игриво креплен ручкой к потолку опрокинутый вниз головой раскрытый розовый зонт. В этой вместительной двухоконной комнате мы с шифровальщиком разнесены по противоположным стенам — все же человек работает с секретными ото всех кодами. Я, не в пример, со словарем и с тем мешком немецких писем или вновь поступающими документами да на пишущей машинке. Шифровальщик неразговорчив, всегда он в ушанке и с самокруткой во рту. Стряхивает пепел на ковер. Но не так уж он замурован от меня тайнами, чтоб мне не знать — «наверх» пошла шифровка: в помещении немецкого банка обнаружено невывезенным золото. Это по докладу полковника Баскидова, срочно звонившего нашему полковнику.

В квартире каждая из трех комнат по-своему пошлая. Так оно и было или противен, пошл был нашему бездомью немецкий уют. Стараешься не смотреть в угол, куда сметены с розового ковра разбросанные детские игрушки. Стараешься, но поглядываешь, даже вглядываешься нехотя и по игрушкам определяешь: год с небольшим, должно быть, их владельцу. Кроватка какая-нибудь, может, и складная, что стояла здесь — а больше негде, — вывезена. И никаких других примет. Но пестрые игрушки: надувные звери и деревянные кубики, пластмассовые кольца и погремушки… Хотя чего уж об этом, ведь сперва, до рождения ребенка, его родителями вышвырнуты были из квартиры поляки. В квартире напротив, отделенной лестничной площадкой, где работают и спят другие сотрудники штаба, тоже прежде, до немцев, жили поляки.

Но в тетради позже, под датой «конец марта 1945 г.», когда побольше разных впечатлений скопилось, снова записано: «Познань — здесь археологическими пластами наслаиваются несчастья — сначала, пять лет назад, польское, теперь немецкое».

Громоздкий кованый ящик перевезли из банка, втащили на второй этаж, в мою «светелку». Тут уже ни мундира, ни полезного совета Гитлера в рамке на стене насчет надежных нервов и железного упорства не было — только стол и софа, да оставался еще забавный пластмассовый щенок, не виновный в навязанном ему хайльгитлеровском жесте.

Верх софы приподняли, очистили нижнее отделение, куда складывается постель, и ссыпали туда золото в разных изделиях. Поверх сложили реестры. Опустили матрац, схоронивший содержимое под ним. Кованый ящик выдворили из помещения, чтобы не привлекал внимания. И все делалось с великим воодушевлением, с уверенностью, что спасены наши государственные ценности, ограбленные и вывезенные немцами.

Выставлять круглосуточный пост со сменными часовыми было накладно — людей под ружьем не хватало. Да и посчитали, что тут, в софе, надежнее. Доверяли мне.

Так что в Познали я спала на золоте. Ничего особенного. Это позже, после войны, когда, закончив институт, я не была принята на работу и годы или в суровых житейских обстоятельствах, я иногда с усмешкой над собой и прихотями судьбы вспоминала ту софу.

А тогда через день-другой, может, третий пришла из Москвы в ответ шифровка-распоряжение. Из-под меня выгребли золото и с реестрами, в засургученных мешках направили и адрес указанного в шифровке ведомства.

— Поехали! — сказал полковник.

В районе Франкфурта-на-Одере взят в плен раненый генерал-лейтенант фон Люббе.

«Эмка» рывком с места взялась на полной скорости, как заведено обычно полковником. Мелькали за городом невнятные поселки — разбитые и выстоявшие жилища: поляки, мужчины и женщины, толкали перед собой тачки и детские коляски с кое-какими уцелевшими пожитками.

— Ты что-то нервничаешь, — сказал, не оборачиваясь, полковник, сидя рядом с шофером, подмявшим под себя эсэсовский мундир, служивший ему спецовкой.

— Да нет, товарищ полковник! Просто не приходилось допрашивать генерала. И имя его мне откуда- то знакомо, а не могу вспомнить.

Летели налепленные на искрошенных стенах, на столбах, еще целые и в обрывках, знакомые мне и цветом и рисунком, схватываемые на лету все те же угрозы немцев: «Свет — твоя смерть!» Или: «За свет — смерть!» Или: «Pst! — Тш-ш! Враг подслушивает! Молчи — смерть!» Смерть, смерть, смерть… Но все слилось, отлетело, машина неслась уже сумасшедше, будто навстречу опасности, риску, без которых нет, вправду же нет житья нам. А приехали вон куда.

Польский солдат поспешил отворить ворота лагеря. Уходящие далеко вглубь, удручающе, до одури ровные ряды бараков. Их строили согнанные сюда на немецкие работы наши люди. Сами обнесли лагерь колючей проволокой в шесть рядов. За колючей проволокой и остались.

Полковник скрылся в дверях польской комендатуры — теперь здесь в лагере военнопленные немцы.

Чахлое, скорбное деревцо, кое-где в подмерзших, неопавших листочках. Изнутри на воротах еще не сорвано немецкое предупреждение на русском языке: «За выход без сопровождения немецкого конвоя за пределы ограждающей лагерь проволоки — расстрел».

В ближайшем бараке в отгороженном отсеке на железной койке, укрытый по горло солдатским одеялом, лежал лицом кверху генерал. При нем молодой адъютант. Их взяли на железнодорожном перегоне, в сторожке путевого обходчика. При поспешном отходе войск генерал был тяжело ранен и вынужден остаться. Его полевой китель, распятый на палке, подвешен на гвоздь в стене. На табурете разложены предметы туалета: бритвенные принадлежности, расческа, мыло.

Наш полковник, невысокий, массивный, в каракулевой серой папахе, занял собой немалую часть этого помещения. Адъютант подал ему стул, быстро очистил для меня табурет, смахнув с него все в ранец, и смотрел на меня, стараясь понять, кто я. Представитель Красного Креста? У немцев на фронте девушек не было.

За дощатой перегородкой приглушенно гудел барак — немецкие офицеры. А здесь был какой-то, может, относительный, но покой. И такой же покой был на белом лице генерала. Глядя на него, можно подумать, будто мы воевали взаимно рыцарски и нет оснований беспокоиться, что и дальше с ним самим все пойдет не по тем же правилам.

— Как вы расцениваете военное положение Германии? — спросил полковник.

— Положение крайне серьезное. — Голова его оставалась неподвижной, и только валики подглазий, казалось, напряглись.

— Ваш прогноз на ближайшее время?

— Не могу сказать, что оптимистический. Но пока идет война, еще все возможно.

Я переводила и записывала, но что-то не давало мне покоя.

Полковник медлил. Я вдруг спросила:

— Вы были под Вязьмой?

— Да, само собой.

Полковник неодобрительно взглянул на меня.

— Я спросила, был ли он под Вязьмой. У меня еще один вопрос. Разрешите?

Вы читаете Далекий гул
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату