что высадился на континенте в Нормандии и которому на помощь двигались навстречу мы. Но эти сражавшиеся и плененные в Африке солдаты, летчики, бомбившие фашистскую Германию, разве они не второй фронт? Они сомкнулись с нами теперь тут, в Бромберге, «с русской армией, которая пришла освободить нас», как надписал мне адъютант генерала Жиро. Бог мой, и я была частицей этой армии освобождения.
Все пели, каждый на своем языке, вразнобой. Песни как-то по-своему сливались. Такой разноголосый, пестрый, праздничный гимн свободе. Ах, так духоподъемно, так счастливо было, вот так, казалось, мы заживем в мире после войны, в таком человеческом братстве. Освобожденные из лагеря итальянские солдаты жались на тротуарах поближе к домам. Еще недавние союзники немцев, воевали против нас, а раз Италия вышла из войны, загнаны немцами за колючую проволоку. И теперь были в замешательстве: кто они в наших глазах? Враги или немецкие невольники? Но уж очень заразителен был праздник, и вот уже и они примкнули, замыкают шествие, мешковатые, бредут кучно, не смешиваясь с остальными.
Когда демонстрация чуть отдалялась, слышен становился на улицах визг детворы. Целое поколение польских ребятишек выросло, разговаривая вполголоса: под страхом наказания полякам разговаривать громко воспрещалось. Теперь дети только-только учились кричать и, восторженно надрываясь, вопили, упиваясь неизведанной мощью голоса. Детский вопль раскрепощения несся по городу.
Пока на главной улице так мощно пульсировал многоликий, разноязычный, праздничный карнавал, происходило два события.
Военное положение Быдгоща в эти часы резко, тревожно менялось. Об этом знали пока лишь те, кому положено знать. Я не знала. Но второе событие происходило рядом, в прилегавшем к главной улице глухом переулке, у меня на глазах, и я когда-то об этом писала. Но не миную, не отрину — повторю, раз уж той же дорогой через Быдгощ снова иду со своей армией к последней ее цели — Берлину. Тут, в переулке, растянулась вереница людей со скарбом, груженным на тележки, салазки, на спины. Это были немцы хуторяне, согнанные поляками со своих мест, с вековых своих поселений, кое с какими лишь пожитками бредущие бог весть куда — на запад. Ватага польских подростков на коньках с гиканьем кружила вокруг них. Их главарь оторвался, проехал на коньках вперед и вовсе преградил беженцам дорогу. Пожилая немка, укутанная поверх пальто в тяжелый, грубый плед, какой носили в ту пору и наши деревенские женщины, называя шалью, старалась что-то объяснить ему, а он, не слушая, исступленно колотил палкой по ее узлам со скарбом и кричал остервенело: «Почему не говоришь по-польски? Почему не умеешь говорить по- польски?» Я взяла его за плечо. «Что ты делаешь?! Оставь их!» Он поднял лицо — злоба и слезы в глазах. Посмотрел на меня, вернее, на мой полушубок и звездочку на шапке и отъехал в сторону. Но издали он тревожно поглядывал, для него нестерпимо, что немцы сегодня беспрепятственно ходят по земле после всего, что было.
Так на втором плане этого праздника братства вывернулось и бесновалось скопившееся под игом жестокости зло, насилие.
Было морозно, сыпал мелкий колкий снег. Куда тащились эти люди, кто ж их пустит под кров, где, на каком глухом проселке закоченеют они? В стороне от больших дорог истории, от мировых катаклизмов, сатанинских замыслов мирового господства, знавшие только крестьянский труд, они игрой бесовских сил загнаны в ловушку и, выходит, в ответе за все. Ни небо, под которым родились, не вступилось, ни земля, веками возделываемая, ни вековые корни рода, что в этой земле. Все отступилось, отреклось. Людей судят, сводят, разводят по крови. Выходит, у немцев набрались. Но эти изгои отсечены ведь фронтом от тех, с кем повязаны кровью. Что теперь? Где та обитель, что приютит их? Для ненависти и мести это праздные мысли. Вразумит кто?
Все смешалось: ликование всеобщего братства и темное, ранящее — гонимые немцы крестьяне и бешенство преследующих мальчишек.
Люди, согнанные сюда, в Бромберг, строить заградительный вал от Красной Армии, потерявшие под игом врага связи с миром, так ликующе, так возвышенно обрели их сейчас, здесь. Но если можно кого-то отсечь, изгнать — не начало ли это пути к обрыву? «В одном конце мира тронешь — в другом отзовется».
У дверей комендатуры верхом на справном жеребце комендант, не спешиваясь, отдавал чрезвычайные распоряжения ввиду создавшейся тяжелой военной ситуации для города.
А по шоссе сюда приближалась какая-то колонна, и комендант нетерпеливо всматривался, конь под ним переступал на месте.
Уж можно было различить сине-красно-белое полотнище — флаг Франции. Но люди шли не воинским порядком, а растекаясь по ширине шоссе какой-то странной, неоднородной массой.
Французы подошли поближе и остановились, от их солдатских рядов стали отделяться какие-то непонятные серые фигурки и скапливаться по одну сторону шоссе. Комендант, сидя высоко в седле, первый что-то заметил. Опешил:
— Ну и дела! — невнятно ругнулся, спрыгнул с коня, сделал мне знак, поведя подбородком и вскинув осколок брови, чтобы следовала за ним, и быстро пошел к шоссе.
Французы по-военному приветствовали нас. Комендант, казалось, не обратил внимания, он прошел немного в сторону от них, туда, где скопились, держась друг друга, эти странные серые существа, все вместе похожие издали на призрачное и пыльное серое облако. Трудно было признать в них женщин. Комендант громко обратился:
— Здравствуйте!
Я перевела по-немецки.
— Еще раз — здравствуйте! — яростно и с натужной учтивостью повторил он.
Облако шелохнулось, и тут мелькнула желтая звезда на спине женщины. Так я впервые увидела желтую шестиконечную звезду из тех, что еще издали поразили коменданта. До того мы про них только слышали.
Это были еврейские женщины из концлагеря. В рубищах, с одеялом на плечах или с мешковиной, скрывшими те звезды, а кто и успел спороть их. Но и тех, что еще оставались, достаточно было, чтобы оцепенеть от пронзительного, нестерпимого чувства.
— Скажи им: они свободны. Вы свободны! — спешил сказать комендант, опережая меня. Кто-то из толпы женщин низким, хриплым голосом спросил по-польски, куда их теперь определят.
— Да никуда! Вы свободны! — сказал комендант, одаривая их всем завоеванным царством земли. — Вон дома, видите? Там пустые квартиры. Немцы бросили, убежали. Идите располагайтесь, и все, что осталось, все вещи — ваши. Берите! Они тебя поняли? — пристально спросил. Я кивнула.
Французские солдаты, изнуренные, в истрепанных шинелях, смотрели на нас изучающе, улыбались. Адъютанта генерала Жиро среди них не было. Эти все рядовые, вероятно, из другого лагеря. Они перешли поближе к женщинам и опять смешались в серой массе, отдавали женщинам их узелки, мешки. Эту немудреную, а все же ношу французы несли все десять километров и вели под руки тех своих спутниц, кто совсем ослабел. Теперь они тепло прощались с ними.
— Вив ля Франс! — негромко сказала я взволнованно. Это все, чем располагала по-французски. Они живо, радостно откликнулись.
— Слушай сюда! — крикнул майор. — Товарищи французы!
Не понимая обращенных к ним слов, они под этот окрик живо снова сошлись, образовали строй.
— Первым делом — от души приветствую вас.
— Пожалуйста, кто-нибудь понимает по-немецки? — спросила я. — Прошу вас, скажите французским солдатам — майор от души приветствует вас.
Молчание.
— Вынужден извиниться за всех, — кто-то на хорошем немецком заговорил из строя. — Но мы надеемся на наши с русскими контакты без посредства языка немцев.
— Что такое? — нетерпеливо спросил комендант, он торопился.
— Они не хотят общаться на языке противника.
Комендант одобрительно хмыкнул.
— Ты чешешь по-французски? Нет? Ну тогда что ж получается? — Он озабоченно оглянулся на подведенного вестовым коня. — Ну как знают.
— Я могу перевести. — Это из серой массы женщин отделилась одна. Она скинула с головы мешок,