мне. Так вопреки задуманному жить врозь, чтоб каждый работал, писал, танец Дины Каминской на столе, нанесший столу повреждения, свел нас в моей небольшой комнате (9 м), бывшей папиным кабинетом.
Как-то, уходя от нас, Эмка Коржавин поозирался в комнате: «Как это вы тут — два медведя в одной берлоге». И это говорил нам Эмка, живший в общежитии в полуподвальном помещении, где кровати стоят чуть ли не вплотную.
Не была я ни медведем, ни медведицей. А врозь мы уже не могли жить.
Мне запомнилась эта фраза Эмки, потому что была надолго последней, услышанной от него. Наума Коржавина увезли из общежития в тюрьму.
Глава пятая
1
Извещения о поступившей посылке все еще не было. Я впала в зависимость от почтальона. Встречая в подъезде ее, большую, с плечом, скособоченным под многолетней тяжелой сумкой, я с особым рвением здоровалась с ней, будто от нее зависит моя судьба. В ответ — неприветливое молчание. Дома, заслышав, что звякнула крышка прибитого снаружи двери ящика, куда опускались газеты, я застывала в ожидании, что почтальон постучит в дверь, протянет извещение, но напрасно.
В посылке были копии совсекретных документов. Их вручил мне майор Быстров перед своим отъездом. Он уезжал раньше меня на трофейной машине, возвращался к месту мирной работы в Мичуринск. Говорил: «Нас было на всех этапах трое. Из нас только вы можете и должны всем написать. Это ваш долг». Он знал, что я что-то пишу и возвращаюсь в Литинститут.
А я и без его упористых слов знала, что не смогу не написать. Документы казались большим подспорьем.
Прошел слух, что по прибытии в Москву багаж подвергается рентгеновскому просвечиванию. И я решила послать документы посылкой, увернув их в пошитый по заказу большой халат из обивочной ткани. Действительно, зашитые в нем документы не прощупывались. Но посылки все не было.
Уже пришла посылка с охотничьим ружьем Геринга — трофеем одного моего товарища. Семья его все еще где-то в эвакуации ютилась, он побоялся напугать жену таким неуместным подарком, и я согласилась получить и сохранить эту посылку до того, как он выберется в отпуск и проездом к семье заберет ее. Посылка — тюк с мужской меховой шубой, в которой ютилось ружье, — невскрытой стояла в углу моей комнаты.
Ружье дошло, это значило, что посылки не проверяются рентгеном. Но где же моя?
Мои опасения усиливались. Ведь слышно было, когда я еще находилась в Германии, что поляки подрывают наши составы, следующие на родину через Польшу. И меня преследовало видение моей расхристанной посылки, валяющейся на насыпи с вывалившимися наружу «совершенно секретными» документами. Тут мне — конец. Тем более я — должностное лицо, не какой-нибудь заезжий журналист, отхвативший заманчивые документы, — отвечаю головой. И меня ждала расправа. Впрочем, и журналисту не поздоровилось бы. Еще как.
Все же наконец извещение на получение посылки было мне протянуто почтальоном.
Но вот уже 1947 год. Арестован Наум Коржавин. Мой друг с самого раннего детства Георгий Федоров передал нам, что в квартиру его тестя режиссера Рошаля, где он жил, приходили с обыском: искали стихи Манделя-Коржавина. Очевидно, придут к нам — известно было, что я для него перепечатывала стихи на машинке. Следом была арестована молодая поэтесса Руфь Тамарина. Спрятать опасные документы было негде. Мне пришлось их уничтожить, хотя Изя возражал, а узнавший позже Виктор Некрасов очень сожалел, говорил: отдали бы мне.
Но вот уж кто не конспиратор, открытый человек.
К счастью, почти через двадцать лет я наконец получила доступ в засекреченный архив, восстановила утраченные бумаги и работала с очень большим объемом известных мне или впервые встреченных документов. Поразительно, что почти за двадцать лет, прошедших после войны, никто до меня к ним не притронулся.
Встреча с документами, под которыми стояла моя подпись или моей рукой написанными, — волновала.
Было у меня в архиве немало существенных разысканий.
В первом же издании моей книги (1965 г.) «Берлин, май 1945» дана сноска: «Все приведенные в этих записках документы (показания, акты, дневники, переписка и др.) публикуются впервые».
2
На всем долгом фронтовом пути, от ближних подступов к Москве немцев до победы, мне в самом необузданном воображении не могло привидеться, что дойду до Берлина, окажусь участником важнейших исторических событий, завершивших победу.
Зато майор Быстров заранее — мы еще были в Польше — твердо посчитал, что, когда армия вступит в Германию, он захватит Геббельса. Широко об этом не распространялся, а меня поставил в известность. Но я пропускала это мимо ушей. И ведь солидный человек, биолог, доцент, не пустозвон, и несет такую чушь, когда еще неизвестно, какое направление получит наша армия, где застанет нас победа и в каких тайниках скроется Геббельс. Но может, в погоне за такой уникальной биологической особью его подстегивал азарт исследователя.
(В воспоминания, что больше личного характера, вторгается исторический пласт. Уместен ли? Но ведь это тоже мое, моя судьба, лично пережитое, и донести его — долг, который не на кого переложить.)
И вот Берлин. В ночь на 29 апреля.
Горящие дома вспышками пламени причудливо врезаются в мрак ночи. Несмолкаемый орудийный гул. Бой в центре, в правительственном квартале. Низкое темное небо полосуют лучи прожекторов, шарят, выслеживают ночного беглеца или пришельца. В перекрестье лучей вспышкой света выхвачен дико сползающий, оседая, дом. Чуть тише гул орудий, и слышнее грохот камнепада рушащегося города.
Рассвет. Все так остро памятно. И эти нелепые тумбы все еще в старых афишах эстрады. И рекламная огромная туфля из папье-маше на крыше застывшего трамвая. Понуро бредущая одинокая лошадь. Раненый наш солдат сидя спит на тротуаре, припав спиной к осколку стены. Рука до плеча забинтована. Рядом с ним насмерть распластался немецкий солдат. Это после ночной локальной схватки. В этом городе противников нередко разделяет всего лишь мостовая.
Из окон свисают закрепленные белые простыни капитуляции. Гуляющим ветром из черных проемов выхлестнуты наружу портьеры, занавески. Кто-то прячущийся за ними может в безнадежном отчаянии ударить гранатой, разрядить автомат. Тревожно. Безлюдье. Жители в подвалах.
И не забыть ту пожилую женщину с непокрытой головой, что вела через дорогу за руки двух малолеток. У обоих выше локтя — белые нарукавные повязки. Кто, когда такое придумал? Ввел? Или это стихийно? У каждого взрослого эта белая нарукавная повязка. И на детях! На каждом ребенке. Знак личной капитуляции, защитный.
Приближаясь к нам, женщина еще издали громко заговорила: