избежать очередного ареста.
Веселый и пьяный, сжимая в руках подписанный министром диплом, я вышел из здания МВД, и мне неожиданно почудилось, будто перед оградой по-прежнему стоит наспех сколоченная трибуна.
Хмель и иллюзии сразу же сняло как рукой. От морозного, пропитанного табачным дымом воздуха сперло в груди. И в этот момент окончательно и явственно я понял: какие бы реформы ни проходили в МВД, место мое именно здесь, за забором, а не в теплом мраморном зале, где генералы в парадных мундирах готовы аплодировать каждому, даже своему злейшему врагу: лишь бы сдвинули ладони замминистра и начальник Управления кадров…
24.04.2000
КАКОГО ЦВЕТА СТРАХ
Теперь я знаю, какого цвета страх. Черно-коричневого. Темного-темного… Когда я закрываю глаза и вспоминаю все, что со мной происходило, эта черно-коричневая вязкая масса наваливается на меня, и я вновь начинаю тяжело сглатывать образовавшиеся в горле комки.
Еще я знаю, как пахнет страх: масляной краской покрашенных стен камеры, жидким супом психиатрической больницы, табаком и резким, удушливым потом.
Иногда мне кажется, что все это было не со мной, что я лишь наблюдал за происходящим со стороны — словно смотрел какое-то тяжелое кино, а потом вышел из душного зала на улицу.
Но нет — это было. И стоит только закрыть глаза, черно-коричневая масса спускается на меня опять…
Вообще-то по паспорту он был Мордехаем, но все звали его Матвеем; в России любят перелицовывать непривычные имена. Даже не Матвеем — Мотей.
Имя Мотя подходило ему как нельзя кстати. Маленький, аккуратный, почти игрушечный еврей с чудовищным польско-белорусским акцентом и картузом на голове. Не знаю почему, но, когда я вспоминаю Мотю, в голове сразу же всплывает цветовая ассоциация каких-то импрессионистских оттенков. Боюсь ошибиться, но, по-моему, он носил то ли бледно-салатовые, то ли нежно-розовые брюки, ничуть не считаясь с российскими представлениями об одежде и возрасте.
А почему, собственно, он должен был с ними считаться? Мотя давно уже был иностранцем. Из Союза он уехал ещё в 50-х — сразу после начала хрущевской «оттепели». Сначала к себе на родину — в портовый город Гданьск, где стоят знаменитые судоверфи имени Ленина. Оттуда, не выдержав государственного антисемитизма, — в Израиль. В Польше с тех пор он ни разу не был. В Россию же вернулся лишь в 90-м, но уже в качестве туриста. Его жена, приходившаяся двоюродной сестрой моему отцу (а Мотя, стало быть, был мне двоюродным дядей), хотела перед смертью побывать на родительских могилах и повидаться с родней.
Именно тогда я впервые и узнал о том, что у нас есть родственники за границей — долгие годы факт этот тщательно скрывался. Когда же оказалось, что Мотя не только иностранец, но ещё и политзаключенный, радости моей не было предела. В той, образца 90-го года, России иметь в роду иностранцев и репрессированных считалось столь же престижно, сколь завидно было иметь пролетарское происхождение и родственников-партийцев лет за семьдесят до того.
Правда, знакомство с Мотей сильно разочаровало меня — не такими представлялись мне узники сталинских лагерей. В рассказах Шаламова или воспоминаниях Лариной-Бухариной это были мужественные, измученные люди с грубыми руками, преимущественно — кристальные большевики. Мотя же на эту роль никак не подходил.
По профессии он был столяр. В 39-м, когда Гитлер напал на Польшу, бежал в Советский Союз. Завербовался на какую-то стройку. В начале 41-го его посадили за контрреволюционную агитацию: в кругу друзей он сказал, что война с немцами — неминуема.
Моя голова никак не хотела совмещать два этих несовместимых образа: лагеря, пересылка, лесоповал. И — розовые брюки дудочкой, смешной картуз.
Но однажды я увидел совсем другого Мотю. Помню, мы спустились в метро. На станции «Площадь Ногина», возле эскалаторов, не спеша, прогуливался милиционер — обычный московский милиционер. Завидев его, Мотя изменился прямо на глазах. Он весь съежился, став ещё меньше, вобрал голову в плечи и, развернувшись, едва не бегом, направился в противоположную сторону. На его лицо, улыбчивое и благодушное, в один миг легла печать какого-то животного страха. Да именно так: животного, потому что и сам Мотя превратился в зверя, которого егеря выгоняют прямо под ружья охотников.
«Что случилось?!» — воскликнул я.
«Тсс! Это же из органов, — почти шепотом проговорил Мотя. В эти минуты его акцент стал ещё более заметен. — Как ты не понимаешь!»
Убей бог, но я ничего не понимал. Воспитанный на «Знатоках» и «Петровке, 38», я, как и все мои сверстники, испытывал почти благоговейное отношение к милицейской форме. А уж чтобы испугаться постового в метро!..
«Подождите, — пытался я докопаться до истины. — Но что он может вам сделать? Вы же ни в чем не виноваты?»
«Ты не понимаешь, — твердил свое Мотя. — Они могут все. Понимаешь, все!»
«Но ведь это было давно — при Сталине, теперь-то все изменилось».
Мотя не ответил. Только когда мы поднялись в город, он грустно улыбнулся и промолвил:
«Запомни, в России никогда ничего не меняется. И не дай бог попасть тебе в руки к ЭТИМ. А как ЭТИ называются — НКВД или иначе, — роли не играет».
Понадобилось почти девять лет, чтобы я убедился в Мотиной правоте. Убедился на собственном опыте…
Из официальной справки:
14 мая 1999 г. обозреватель газеты «Московский комсомолец» Хинштейн А.Е. в ходе оперативной комбинации МВД с использованием спецтехники под предлогом якобы нарушения правил ПДД был остановлен сотрудниками СБ ДПС ГУ ГИБДД МВД. В ходе операции у него было изъято удостоверение