Терезы были карие и льдисто-матовые, цвета омоченной дождем земли. Еще у нее были толстоватые щеки и рот в форме лука: верхняя губа изогнута дугой, а нижняя — натянута, как тетива.
Другие девочки, в основном из нашего класса, привычными стайками расселись по всей комнате — кто на белых кожаных диванах, кто на ворсистом зеленом ковре, который манил к себе, как поросшая буйной травой лужайка. В тот раз я впервые был там без Джона Гоблина. Они дружили семьями — Гоблины и Дорети, и вместе отмечали все праздники. Осознав, что Джон не придет, я замандражировал, и на время это отвлекло меня от свирепых масок.
— С днем рождения, — произнес я неожиданно для себя и улыбнулся.
Пожалуй, это были первые слова, которые я сказал Терезе за месяц. Год назад мы с одноклассниками по негласному соглашению начали меняться местами по половому признаку, чтобы с удобного расстояния пестовать пробуждавшееся в нас чувство неловкости.
Возможно, я бы не ограничился поздравлением и сказал что-нибудь еще, в кои-то веки почувствовав уверенность в том, что Тереза была рада меня видеть, но, когда я протянул ей подарок, между нами неслышно вырос доктор Дорети.
— Мэтти! Добро пожаловать. Давненько мы тебя не видели. Тер-Тер, детка, смотри-ка — подарок от твоего архисоперника.
Доктор взял у меня подарок, потряс его и сунул в карман своего кардигана. Когда он вытащил руку, в ней белел шарик попкорна.
— Доппитание для подзарядки мозгов, — возвестил он и, потрепав меня за вихры, удалился.
Мне так сильно врезалось в память его лицо, что как-то вечером, уже в средней школе, я вдруг взял и нарисовал его портрет — через многие годы и за многие мили отсюда. Благодаря этому рисунку я и попал в Парсонс.[2]
Лысый череп доктора Дорети сиял, как капот автомобиля. Сухие и абсолютно непрозрачные глаза — таких я больше ни у кого не видел — отливали серым металлом и, казалось, были ввинчены в глазницы. Чего только он ни перепробовал, чтобы хоть как-то смягчить их взгляд, но ни то, что называлось у него «усы добродушного пугала», ни роджеровские свитера, ни перманентная улыбка не дали желаемого результата.
— Это переводнушка, — просипел я. Вдали от масок доктора Дорети в моей черепашьей шее прорезался голос.
— Для «Пожирателя людей»? — тихо, но с улыбкой спросила Тереза, мельком взглянув на меня через плечо.
— Там полустертыми буквами написано: «Берегись!» Я сам придумал. Сгодится хоть на бампер, хоть на решетку.
«Пожирателя людей» — изготовленный на заказ детский автомобиль — отец Терезы подарил ей на Рождество, что было для всех большим сюрпризом, так как он упорно не разрешал ей участвовать в гонках, которые устраивали мы с Джо Уитни и Джоном Гоблином. Она выбрала для автомобиля это имя по названию линии фронта миннесотских викингов и бутербродов с соленьями в «Эврис-Дели» на Долгом озере. Скорость у него была гораздо выше, чем у любой из тех машинок, что мы брали напрокат в «Мини-
Майксе». Но мисс Дорети оказалась никудышным водителем.
— А я сделала попкорновые шарики, — сказала она.
Я попробовал свой. Он лопнул, как мороженое яблоко. Во рту растекся красный сироп с арбузным вкусом.
— Если выплюнуть, он прилипнет, — объявил я.
Прежде чем Тереза успела скорчить презрительную мину, как — во втором классе, когда мы играли в «Брейн-ринг», в дверях гостиной снова материализовался доктор Дорети.
— Не угодно ли уважаемым софаворитам занять свои места? — От его улыбки у меня аж мороз по коже пошел.
За плечом доктора, в гостиной, у окна с зеркальными стеклами, вытянутого во всю длину стены, виднелся стол, приготовленный для «Битвы умов»; вокруг него — двенадцать стульев: по пять с каждой стороны для гостей и по одному с торцов — для нас с Терезой, чтобы при ответе на вопросы мы могли смущать друг друга взглядом. У каждого места было разложено по стопке бумаги, а также по калькулятору, карманному словарю и по два тикондерогских[3] карандаша — это у которых отламываются кончики, если нажмешь чуть сильнее. На моих бумагах покоилось Почетное перо, так как в прошлом году победителем стал я, впервые с моих шести лет.
— Не спускай с него глаз, — предупреждала меня мама за завтраком. Она имела в виду Терезиного отца. — Он на все готов, лишь бы помочь ей выиграть. Не доверяю я ему. Никогда не доверяла.
Все теми же стайками Терезины гостьи соскользнули с диванов и, словно смытый в канаву мусор, поплыли к столу. Некоторые поглядывали то на меня, то на Терезу. Улыбались только две девочки. Было видно, что они чувствуют то же, что и я: смутную угрозу, исходящую непонятно от чего.
У Терезы уже в десять лет было хищное выражение лица: губы натянуты, как тетива, глазки сужены. Мать Джона Гоблина называла это «оптический прищур». Даже локоны у нее были похожи на сжатые кулачки. Она делала такое лицо на факультативах по математике в пятом классе, на которые нас ежедневно отпускали с уроков в десять тридцать утра. Она делала такое лицо всю неделю, когда мы участвовали в Конкурсе юных поэтов Америки. Она делала такое лицо даже во время месячника художественной лепки, когда у нее точно не было шансов меня победить.
— Джентль-Мэтти? Леди Тер? Готовы? — вопросил доктор Дорети.
У нее появился «прищур», но взгляд еще не окаменел, и тут я вдруг неожиданно для себя прошептал:
— Скажи — нет! Слабо?
Сам не знаю, почему я это сказал. Мне нравилась «Битва умов», но идея сорвать ее с помощью Терезы понравилась еще больше. Конечно, доктор Дорети мог бы пресечь мой робкий бунт легким движением руки. Но он и бровью не повел. Стоял себе, прислонившись к стене рядом с одной из своих масок, и, скрестив на груди руки, выжидательно смотрел на дочь.
На мгновение что-то сверкнуло в «прищуре» — что-то голое и бесцветное. Я потом сказал об этом маме. Она поежилась и покачала головой.
— Не бойся, Мэтти, — изрекла наконец Тереза с улыбкой, еще более холодной, чем у отца. — Тому, кто займет второе место, достанется весь попкорн, так что он сможет наесться до отвала.
Отец предостерегающе тронул ее за руку, я пожал плечами и кивнул. В то время я еще с законным основанием считал, что представляю собой угрозу тому, что доктор как-то назвал при мне «превосходством Дорети». Я знал, что я ей больше не ровня, но что грозный соперник — это точно.
Заняв свое место за столом, я отпихнул Почетное перо, и одна из моих соседок ткнула в него карандашом, затем посмотрела на свою подружку напротив и захихикала. Если бы она посмотрела на меня, я бы, наверное, тоже захихикал. Мне нравилась игра, а не это пышно-розовое перо, которое, по сути, делало меня мишенью для насмешек. Но никто на меня не смотрел, кроме доктора Дорети и его дочери.
И зубастой маски.
Впрочем, я мог и ошибаться. Сейчас-то, наверное, нет. Но тогда мог. Еще во втором классе, когда мы с Терезой почти каждое утро играли в одном из наших двориков, я как-то поскользнулся на мокрых листьях и упал на грабли во дворике соседей Дорети, а в результате чуть не целый час пролежал с зажмуренными глазами, пока доктор обрабатывал глубокую рану у меня на лбу. Насколько я помню, он выпроводил Терезу из комнаты, чтобы избавить ее от этого зрелища. Потом погладил меня по голове и наговорил уйму всяких подобающих случаю утешительных слов. Кровь долго хлестала из продырявленной кожи и натекала на брови, но доктор ее не вытирал.
— Пусть рана очистится, — объяснил он.
Я не плакал. И наверное, не вымолвил ни слова, пока не открыл глаза.
Зубастая маска была вся белая, кроме самих зубов, черных и длинных, больше похожих на иглы, воткнутые в кроваво-красные десны безгубого рта. В белых глазницах не было глаз, и казалось, маска смотрела куда-то внутрь, закатив глаза, чтобы как можно дальше отвернуться от боли и пожить еще хотя бы несколько мгновений. В течение следующих трех лет всякий раз, выключая свет, я видел, как вспыхивает зубастая маска в последний миг не-тьмы.