кнопочках боты, а там еще два насквозь продутых моста и - долгим глаголем до Княж-Володимерского не закрытого нянькиной властью собора. Баба Катя решила перевести дух под ростральной колонной, пускай даже и с риском, что из задних дворов между Кунст-камерой и Пушкинским домом, тогда еще голых, в кривых прутиках новонасаженных, два-три раза перезимовавших тополей, выйдет по случайности дедушка наш и удивится, чего это она тут делает, зачем завезла меня так далеко от улицы Колокольной, лязгающей красными деревянными трамваями с заворотом и без заворота на Поварской, так далеко от
- Тетка, - сказал в дедушкиных шинели с папахой не дедушка, а страшный и желтый, как покойник, при раздвоенных усиках, азиатец какой, а не Лев Яклич, - не делай этого. Не то убью. Хочешь прожить еще шестнадцать лет четыре месяца восемнадцать дней?
- Хочу, - сказала баба Катя, потому что хотела.
- Тогда не делай этого никогда. Иди лучше домой. Не то убью.
Баба Катя, не отводя глаз от глазных яблок, выпукло тлеющих на его плоском лице, двинула животом, с послевоенной
- Фане скажи: на Дальний Восток не повезут их на этот раз, пианино и ложечки пусть пока что не трогает, а дачу все равно продает. Вон, Горносталю хоть... С нее будете жить, Яшки пока не устроятся с жалованьем. Через три года еще. А Льва Яклича чтоб в розыск не подавали - сыщется сам.
Я внутри свертка, весь обсиканный и обкаканный, спал, полустоя на двух задних колесах приподнятой и полуразвернутой “Шкоды”, человек же медленно расстегивал дедушкину шинель, звезду за звездой, звезду за звездой. Всю расстегнул, оказался под ней прямой, твердый, красновато-желтый, весь в ямочках мелких и в бугорках, как бы тисненый, мятый, и, за вычетом нагрудного оленьей кожи мешочка на ремешке с шеи, совершенно весь голый. Но без мужского устройства внизу, и без женского тоже. И, естественно, без пупа.
- Ладно, тетка, давай домой ехай. Недосуг мне с тобой. Мне еще в ставку Великого Хана, до самой Москвы надо лететь, по Льва Яклича особосрочному делу. Не подписывал бы с гроссманами и ботвинниками всякими прошений на ханское имя -
Вытолкал из мешочка равнодолгими пальцами без ногтей и фаланг трубочку ржавой бахромчатой кожи, без звука и пара подышал в нее разворачивающуюся - и пропал никуда.
“А вот тут вот и баня у нас, баньку сложил дядя Боря! Царегородцев Вовка из Третьего управления, золотой парень, корешок мой с сорок третьего года, кирпича подослал, шиферу - я и сложил...” -
Горносталь смеялся, подмигивал и подбирая штаны перешагивал грядки. Иногда взмахивал круглой короткой рукой, представляя: “Смородина. Красная”.
- Борис Петрович, на чердак не сводите? А?
Будто не слышал. “Огурчики-помидорчики, Сталин Кирова убил сами знаете где. Штакетник-то, погляди, Катерина, штакетник какой! Досточка к досточке, балтфлотский отборный, карельская сосна корабельная - в девяностом году на бронекатере притаранили, с Кронштадта, есть там у меня человечек один в хозяйственной части Балтфлота - фронтового товарища сын, Бравоживотовский кавторанг по снабжению, Яков Исакыч такой - не знаешь, Юлий Цезарь, его?”
- Откуда же, Борис Петрович?
- Так он же из ваших. ...Ну, вот, пришли - а это мое народное творчество, пожалуйте бриться! - И старик Горносталь, со страшной скоростью мелкими приставными шажками катясь вдоль забора бочком, стал откидывать за спину еловые лапы. Лапы отлетали, как от сучкорезной машины, и открывали подзаборную линию тесно поставленных в профиль бюстов, гипсовых, бронзовых, керамических - через каждые четыре Ленина один клинобородый Дзержинский, через четыре Дзержинских - нарояльный Бетховен. - Лью вот помаленечку в баньке, опять же леплю под обжог, - скромно отпыхивался Горносталь. - Там и тигелечек у меня на солярке, и муфелек, и все, чего хочешь. При Советской власти большой был секрет, всё дрейфил, соседи в обэхээс стукнут, дескать, дядя Боря госмонополию на вождей нарушает. А нынче свобода, бляха-муха, и демократия - лепи Ильича с Сигизмундычом кто сколько хочет. Идут у нас на толчке привокзальном, как пирожки с сагой и с луком горячие, по три-четыре тысячи штучка. Бронза - дороже. Наши тетки цыганские носят. Ну, как, нравятся?
- Очень симпатичные, - сказал я, несколько покривив душой - по природной широте Горносталь сильно переплескивал материалу, а по дальнозоркости не по всем швам зачищал облой, отчего отдельные бюсты приобретали некоторую авангардистскую мохнатость и впученность, местами же взрытость, особенно неуместную у Ленина на лысине. Отдельные его экземпляры напоминали каких-то татаро- монгольских Горгон с уснувшими на черепе вялыми змейками. - Так что, Борис Петрович, на чердак-то не сводите?
- А чего тебе, на чердаке-то, голуба? Какие сокровища? Там и нет ничего, хлам всякий. Мне-то на верхотуру все одно не взобраться, так я ничего туда и не ложил.
- Глины кус вот такой примерно, рыжая глина, засохшая, старая - не замечали случайно?
Горносталь задумчиво покарябал розовым мизинцем в смуглом просвете белоснежной волосни под тельняшкой. “Так точно, был такой матерьял, только, пардон, не от вас оставался, не от Льва Яклича и Фанни Жаковны. Я его собственноручно со службы притырил, где я месяц пенсионный отрабатывал в восемьдесят пятом году, в Кунст-камере и по совместительству в Этнографическом музее, там первым отделом заведывал, покуда Десятишников Колька, их штатный, в отпуску прохлаждался. Дай думаю, глинку подберу, хорошая глинка, красная, а инвентарного номера на ней нет никакого, художественно- исторической ценности, значит, не представляет...”
- Да где ж она, дядя Боря?
- Как где? Так вот, вот и вон еще, за клубникой. Я ее как следует быть размочил, да размял, да в тигелек под две тысячи Цельсия. Да ты погляди, Людвиг Иваныч какой! А? Лев, а не композитор! Знаешь, чего? - на, держи - дарю. На вечную память старика Горносталя! - И, расчувствовашись, коротко всхлипнул.
13. ГДЕ РУССКОЙ НЕТ ЗЕМЛИ
Дела мои кончились, не начавшись (ну и черт с ними, с