непроглядная дымка. Откуда-то из тыла наносило дымом, по запаху угадывалось, что горела солома или старая трава. Бойцам этот дым напоминал весенний пал, когда перед пахотой жгут стерню, а в сторонке толкутся прилетевшие на пашню грачи, ожидая первую борозду… Охватов лежал в межевой канавке на грани усадьбы совхоза. За спиной дома, конюшни, сараи, мастерские, ангары, склады, навесы — все было дотла сожжено. Через пепел, угли и головешки ушла в землю снеговая вода, и пепелища слежались, вроде застарели, вот выпадет первый дождь, и прорастут они вездесущей лебедой, глухой крапивой да лопухами, будто и не было ничего тут. Только осталось на командирских картах название совхоза да под обгорелыми тополями нарыто множество могил, осевших под солнцем до того, что сквозь комья глины проглядывают носки ботинок или складка шинели. Местами уж и могилы, и пепелища затоптаны сотнями, тысячами ног, вмяты пушечными колесами. И на валке лишь, вдоль всей канавы, сохранилась живучая верба, и как ни мяли ее, ни ломали, ни выдирали гусеницами тракторов и танков, она встречала весну своим порядком, опушившись и свежо зеленея молодой корой. Охватов гладил шершавыми, заветренными пальцами мягкие лапки вербы и, желая, не мог улыбнуться, не мог радоваться им, потому что в природе начиналось пробуждение и обновление, а на душе было так сумрачно и холодно, что просто не хотелось верить в приход весны. Во взводе Охватова только у одного Козырева были часы, кировские, крупные, как будильник. Он, лежа рядом с Охватовым, то и дело поглядывал на стершийся циферблат, и, когда маленькая стрелка стала подползать к шести, у него жаром обдало вдруг губы, лицо побледнело и покрылось темными провалами. Он думал о том, что через три минуты из ракитника на пашне поднимется серия цветных ракет, и командиры от самого старшего до самого младшего заорут благим матом, поднимая бойцов, ободряя их и угрожая им в одно и то же время. Едва поднимется цепь, как по ней ударят из пушек и минометов, и почужеет весь белый свет. — Сколько уж? — спросил Охватов.
— Уже!
Но не было сигнальных ракет. Молчали обе обороны, и бойцы в своих ровиках начали переглядываться. Недоумение сменилось натянутой веселостью. — Мир, может, а?
— Второй фронт, наверно, открыли.
— Откладывается атака! — закричал Абалкин. — Сперва обедом покормят.
Прошли полчаса, и час, и два, а войска лежали на исходном рубеже. Бойцы, измученные бессонной ночью и пригретые поднявшимся солнцем, спали, жалко приткнувшись к сырой нетеплой земле. А вокруг стояла огромная тишина, которую нарушал лишь свист невидимых скворцов: они боялись сожженных тополей и держались в поле. Часов в девять прибежал ротный писарь Пряжкин и передал распоряжение, чтобы из взводов выделили по три человека за едой. Из своего взвода Охватов послал Козырева, Абалкина и Пудовкина, пришедшего из госпиталя накануне. Часа через полтора они вернулись и притащили два ведра супа, заправленного ржаной мукой и малосольного. Козырев в бумажном мешке принес килограмма три пряников вместо хлеба и сухофруктов по горсти на каждого списочного. Хлебали суп и заедали его сладкими пряниками. Потом жевали как резину сушеные яблоки, отплевывая сор и песок. После скудной пищи еще горше и желаннее думалось о еде, и отравляли аппетит куревом. Уже после завтрака писарь Пряжкин принес новому командиру взвода младшему лейтенанту Охватову кусок масла — дополнительный паек, ДП, или, как называли его, умри днем позже. — Минаков привет тебе велел передать, — сказал Пряжкин. — В хозроту его определили. Копают братскую могилу у дороги.
— Для кого? — как-то невольно вырвалось у Охватова.
— Может, для тебя, а может, для меня.
— А может, для того и другого, — вставил Козырев.
— Он, Минаков-то, сказать велел, что от Урусова письмо пришло. С ранением у него все хорошо обошлось. В конце мая-де сулится обратно в полк прийтить.
— Спасибо, Пряжкин, хорошую весточку ты принес. — Охватов с веселой улыбкой и вместе с тем искательно поглядел на Пряжкина. Потом увидел свое масло в бумажке, уже подтаявшее на солнце, скороговоркой предложил — Возьми его. Что ж я, с портянкой, что ли, жевать его буду. Бери.
— Да уж так и быть! — обрадовался писарь и, опустившись на колени, вытащил из кармана две горсти сухих яблок. — Давай вместе. Все командиры так едят. — Пряжкин стал макать сухие яблочные ломтики в масло и подхватывать их языком, приговаривая: — Все полезно, что в брюхо полезло.
С той же веселостью принялся за масло и Охватов. Подошел комиссар батальона политрук Савельев, снял с плеча самозарядную винтовку, зацепил ремнем свою кирзовую сумочку — из нее посыпались патроны. — Приятный аппетит.
— Нежевано летит. Здравия желаем, товарищ политрук.
Комиссар сел на скат валка, проношенные на острых коленях брюки закинул полами шинели. Шапку снял. Лысеющая голова комиссара, показалось Охватову, обрадовалась солнцу. Пряжкин облизал жирные пальцы, высыпал Охватову в карман две горсти сухофруктов и, по— женски поводя плечами, ушел. — Вишь, ходит как, — сказал комиссар, провожая глазами Пряжкина, — будто воду несет и не сплеснет, не замутит. А вот скажи-ка ты мне на милость, младший лейтенант Охватов, как он, по-твоему, поведет себя в бою?
— Пряжкин? С Пряжкиным я не задумываясь пойду в разведку. Это, товарищ комиссар, коренной русский человек.
Увидев комиссара, подошли Абалкин, Недокур, туркмен Алланазаров, с черными как антрацит глазами и сухой смуглой кожей на обострившихся скулах, совсем позеленевший и тонкий, хоть порви, больной язвой желудка Журочкин. — Что ж нас в наступление-то не погнали, товарищ комиссар? — спросил Журочкин и, плюнув, вытер губы, посмотрел куда-то вдаль.
— Ты присядь, Журочкин, а то, гляди, заденет.
— Да я, может, того и хочу.
— Не болтай лишнего! — оборвал его Охватов, и Журочкин зло повел глазами в его сторону. — Отправить его надо, — сказал Охватов комиссару. — Я уже докладывал ротному: больной человек. У