И потом, сколько ни колесил Заварухин по дорогам и проселкам, он невольно глядел на войсковые колонны глазами тех солдат, что тосковали по танкам, орудиям, самолетам и с трезвой рассудительностью предвидели тяжелые бои, надеясь, что на Днепре они будут, так как без этого не обойтись. Наблюдая солдат на привалах и маршах, как они смеялись, пели песни, ненасытно хлебали суп- скороварку, крепко, с храпом спали, он видел, что они все делают толково, надежно и обжито, и Заварухин радостно верил в себя, в солдат, в успех предстоящих боев. Но, когда он встречал и провожал бесконечные, утомленные переходами ротные колонны, негусто разбавленные орудиями малого калибра, когда почти на каждом десятке верст выскакивал из машины и прятался в придорожных ямах от фашистских самолетов, грустные раздумья овладевали им: не повторится ли лето прошлого года? Хотелось встретиться со знающим человеком и поговорить начистоту, высказать свои сомнения, которые — чувствовал Заварухин — не подтачивали редкое солдатское сердце. «Где же, в самом деле, наша артиллерия и авиация, что позволяют немецким летчикам безнаказанно расстреливать и бомбить наши войска?» Успокоенность Заварухин находил только в том, что в штабе фронта будет проситься в свою дивизию, где быстрее и правильно оценит всю сложную обстановку, предшествующую боям. И еще вспомнилось. В Ельце, в заторе перед мостом через Сосну, встретил машину артмастерской из Камской дивизии. Мастер-оружейник сержант Канашкин, постаревший после ранения и ссутулившийся, обрадовался Заварухину и рассказал, что два полка их дивизии днюют сегодня в Жагарах. Полковник повеселел от этой вести и в приподнятом настроении явился в штаб фронта, почему-то совсем поверив, что воевать будет в родной дивизии. В этом же бодром настроении он, без сомнения, и выехал бы в свою часть, если бы не разговор с майором Ожеговым, который с безответственной легкостью посулил скорое и решительное наступление. «Рвать надо фашистскую оборону — это верно. Гнать и гнать их с нашей святой земли, — взволнованно думал полковник Заварухин, — но упаси господи от прежних ошибок, когда главной силой штурмующих войск оставались живые цепи. Нет же, нет же, каким бы скорым ни было такое наступление, оно не принесет нам победы…» — Приехали, товарищ полковник, — сказал шофер, остановив машину перед закрытым, но неохраняемым шлагбаумом.
Заварухин поблагодарил сержанта, отпустил его и после спертой духоты закрытой машины не сразу надышался вольным полевым простором. III Не видя, у кого бы спросить дорогу к штабу аэродрома, Заварухин пошел свежей тропкой к зарослям кустарника, над которым поднимались изреженные дубы и березы. Стоял непривычный для мая в жаркой испарине день. На опушке, в солнечной благодати, уже высоко поднялась трава — была она, правда, редковата. А вот по непаханому полю плотно и прогонисто шел в рост пырей и осот, а в задичавших бороздах сновали скворцы, вероятно недоумевая, отчего это люди не поднимают пашню — время-то уходит. Аэродром был пуст, и кругом стояла такая тишина, что из ближней деревни слышались петушиные распевы, и где-то в той же стороне заходно ревела корова. Самолеты и все аэродромные службы прятались по лесочкам, иссеченным во время зимних боев снарядами и минами — не одна весна понадобится, чтоб затянулись раны на деревьях и податливом лесном черноземе. На одном из дубков с обрубленной вершиной слабо надувался и опадал ветроуказатель, и Заварухин пошел на него. У зарослей орешника и талины, из которых густо тянуло теплым болотом, его неожиданно над самым ухом окликнул боец и испугал. «Спал небось, — подумал Заварухин, — черт, будто с цепи сорвался». Боец действительно спал — свежо алели его припухшие во сне губы, на затекшей щеке лежала узорчатая печать примятой травы, а к пилотке прилип лесной сор, и по отвороту ее метался большой красный муравей. — Земельку давишь?
— Так точно, товарищ полковник. Спасу нет, спится.
— Под трибунал тебя за сон на посту.
— Да я не на посту, товарищ полковник. Я отдыхаю. Это уж я по привычке. Вчера из кино, стыдно сказать, товарищ полковник, прямо выставили: через каждую минуту вскакивал и кричал: «Стой! Кто идет?» Вам ведь, товарищ полковник, начальство нужно?
— Нужно.
— Через пашню ступайте. Во-во, мимо тех берез. А можно и здесь, опушкой. Здесь-то дальше будет.
Заварухин не захотел идти но солнцу и, с хрустом ломая опавшие сучья и приминая прошлогоднюю траву, сразу запылил сапоги и обсыпал их желтым цветом рано выспевшей сурепки, пошел опушкой леса, огибавшего запущенное поле с кучкой берез на середине. Кругом что-то пилили, что-то ковали на своих наковаленках трудяги кузнечики, прямо над самой головой, забирая все вверх и вверх, с красивым замиранием поднималась жа— воронкова песня, в светлой зелени дубов и кленов трещали недовольные дрозды и рассыпали тонкие серебряные кольца бесконечные певуньи пеночки — и вообще весь лес, еще по-весеннему сырой и не прогретый солнцем, начинал новую жизнь и потому гремел истово и нетерпеливо. Когда войдет в силу лето, когда нальются теплом леса и поля, тоже будут звенеть птичьи песни, но уже не будет в них той свежести, не будет той задорной молодой силы, какая бьется сейчас, после недавних весенних свадеб. Генеральская машина была спрятана в тенистом подлеске, а шофер поджидал полковника Заварухина на опушке леса и, чтобы не сидеть без дела, перебирал запасное колесо. У шофера круглое и добродушное лицо с оплывшими веками и красная грудь, обожженная молодым солнцем. Увидев полковника, он поднялся над колесом и, убирая живот, обтянутый майкой, поздоровался: — Здравия желаю, товарищ полковник. Мы поджидаем вас. Идите вот так. За машиной, на поляночке он. Отдыхает. Мы ведь ночью ехали, а дорожка из нырка в ухаб.
— Может, спит?
— Никак нет, товарищ полковник. Он велел сразу направить к нему.
— Я это оставлю, потом перенесешь в машину, — сказал Заварухин и поставил свой чемоданчик, а сверху положил на него шинель, которая в жаркий, погожий день казалась и неловко тяжелой, и совершенно лишней. Тут же нарвал в горсть травы и, скрутив ее жгутом, хотел смахнуть с сапог пыль, но шофер остановил его:
— Что вы, товарищ полковник, зачем травой-то…
On сходил к машине, достал из кармашка на дверцах щетку, сапожный крем и прихватил даже бархатку, широкую, с петельками. — Да тут, я вижу, для моей обувки будут настоящие именины.
— Генерал любит это, порядок, чистоту, — приговаривал шофер, открывая банку с пахучей ваксой. — Вот теперь можно и представляться, товарищ полковник. Счастливо.