— Щели необходимы для укрытия, майор. Авиация шерстит эти овраги денно и нощно. Гляди.
— Воистину правда, что зверь на ловца бежит. Да ты не одевайся. Поговорим так.
— Здравия желаю, товарищ полковник.
— Здоров, здоров, младший лейтенант. А белый-то ты какой, а! В молоке, должно быть, мать вымачивала, Пойдем, и я посижу с вами. Давай-ка сюда. — Полковник кивнул на обломанный половодьем куст краснотала, на котором висели две скатки.
— А это боец Козырев из моего взвода, — представил Охватов, и Козырев хотел было встать, но полковник осадил его, сам сел рядом на скатку. Зачерпнул мелкого промытого песку, тонкой струйкой пересыпал из ладони в ладонь:
— Почему не спите?
— Накануне марша, товарищ полковник, в новые сапоги обулись и вот сожгли ноги; не спится, не лежится, и сон на ум нейдет.
— Я слышал, Охватов, ты в разведку просишься?
— Не помню что-то.
— Хм. А если я предложу тебе возглавить взвод дивизионной разведки?
— Если это приказ, то…
— В разведку, Охватов, лучше брать без приказа.
— Само собой.
— Ну и что скажешь?
— Я человек исполнительный.
— А все-таки?
— Пойду и в разведку — все иная, новая, жизнь будет.
— Я не неволю, Охватов, разведка есть разведка. Подумай и скажи об этом Филипенко.
— Слушаюсь, товарищ полковник.
— Козырев, значит? — благодушно обратился полковник к бойцу, давая понять Охватову, что всякий деловой разговор на этом исчерпан.
— Так точно, рядовой Козырев.
— И давно в Камской дивизии?
— Под Мценском пришел.
— Как настроение? У самого, во взводе, в роте?
— За других, товарищ полковник, вряд ли дам удовлетворительный ответ. А сам учусь вот возле младшего лейтенанта военному искусству.
— Бойцы знают, что пойдем в наступление?
— Догадываются.
— И как?
— Для бойца, товарищ полковник, всякий бой может стать последним.
— Значит, порыва особого не испытывают?
— Да как вам сказать…
— Хм. А как же воевать без подъема, товарищ Козырев?
— Уж если воевать, товарищ полковник, то воевать надо только… Я объясню, товарищ полковник, если разрешите.
— Не только разрешаю — требую.
— Порыв, товарищ полковник, чувство скоротечное и крикливо-лихорадочное, я бы сказал, даже чуждое степенной душе русского человека. Всякое же большое дело, которое надлежит делать с непременным заглублением и успехом, требует и чувства глубокого, то есть такого чувства, которое определяет в человеке все состояние ею духа.
— Эк ты куда завернул. Ну-ну!
— Видите ли, товарищ полковник, война стала для нас повседневным делом, и, как ни говорите, делом неслыханно трудным. Русский человек, во всем любящий оседлость и постоянство, но враз отрешился от прежней мирной жизни, а отрешившись, взялся вот за винтовку обеими руками, как умеет. Теперь в душу его пришло опять то же оседлое спокойствие, отвага и терпение — это и можно, по-моему, назвать состоянием высокого духа. Теперь, товарищ полковник, уж никакие горячие слова, никакие громкие фразы не вызовут у солдата ни восторга, ни удивления, потому что каждый из нас знает, что ему положено, и будет делать свое дело неторопливо, но верно и прочно.
— А ведь это, товарищ Козырев, если не ошибаюсь, толстовские мысли-то.
— Верно, товарищ полковник. Мысли толстовские.
— По своему времени Толстой был, бесспорно, прав. А мы-то с вами живем в новое время, в новом обществе, среди новых людей. Для нас, пожалуй, больше подойдет вот эта формула: всякое дело надо делать не на энтузиазме, а при помощи энтузиазма. Как это, по-вашему?
— Это ленинская формула, товарищ полковник. Я за нее обеими руками. Мне, товарищ полковник, всегда думается, что Ленин, говоря эти слова, имел в виду вековечное качество нашего народа — бодрость и крепость его духа. И сейчас, мне думается, товарищ полковник, мы переживаем такой подъем духа, на который с завистью будут равняться наши потомки, хотя, уверен, не во всем станут подражать нам. Мы тоже не захотелось бы быть крепостными начала девятнадцатого века, но я лично желал бы стать солдатом генерала Раевского.