— Выпейте еще, товарищ старшина! Зло оставляете.
— Лишко, пожалуй, мне, — отозвался густой сытый голос.
— Что вы, товарищ старшина! У вас ни в одном глазу. Лапку-то берите, берите, товарищ старшина.
— Под курятинку разве? Э-эх, все равно не бывать в раю.
Заварухин повернулся на бок и увидел за еловой навесью, на поляночке, троих: молодая женщина в синем платочке, вся простенькая, мягкая и чистая, тихонько улыбалась влажными глазами, раскладывала закуску на белой тряпице; рядом стоял на коленях старшина и, закинув тяжелую простоволосую голову, сладостно, мелкими глотками пил из кружки, короткая шея у него налилась и красно набрякла; прямо, подвернув под себя полы шинели, сидел остриженный и потому большеухий боец; он, видимо, уже добросовестно хватил свою долю и, не спуская влюбленных глаз с женщины, все ловил ее руку и пьяненько улыбался ей какой-то грустной, потерянной улыбкой. Старшина выпил из кружки все до капельки, блаженно закрыв глаза, проглотил горькую слюну и, густо посолив куриную ножку, принялся с хрустом жевать ее своими крепкими зубами. В нем Заварухин узнал старшину пятой роты Пушкарева.
— Мне хватит, — благодушно говорил Пушкарев, вытирая кулаком сальные губы. — И тебе, Охватов, хватит. Вы ему больше не давайте. Опьянеет — дело дойдет до командира полка: пиши трибунал и расстрел.
— Да что вы, товарищ старшина! Не дам я ему больше.
— До отбоя того-этого… о доме, о хозяйстве и все такое. А к отбою — в роту! Слышишь, Охватов?
— Так точно, товарищ старшина! К отбою.
Старшина взял опрокинутую на траве фуражку, надел, встал на ноги и, застегивая шинель, остановил затяжелевший глаз на женщине. Она перехватила его взгляд, смутилась и, взяв торопливыми движениями пару яиц и домашние стряпанцы, виноватая, сказала:
— Возьмите, товарищ старшина! Возьмите! У вас тоже дома жена…
— Нет уж, за это спасибо. Кормите вот своего. Видите, какой он?
Женщина все запихивала в карман старшинской шинели угощение, спрашивала:
— Отправка, товарищ старшина, как скажете, не скоро, а? Может, не скоро еще! Может, пока учат, и война кончится?
— Не знаю, дорогуша. Уж вот чего не знаю, того не знаю.
Отмякло заскорузлое старшинское сердце от этих стряпанцев, от певучего женского голоса, и не хотелось уходить с уютной поляночки, будто еще что-то могло перепасть у чужого тепла. Не торопясь полез в карман брюк, достал спички, закурил отложенный перед едой окурок и одной жадной затяжкой сжег его до губ.
— А скажу я вам, дорогуша…
— Ты его слушай, Шура, — попросил боец. — Ты его слушай: это наш самый больший командир. Как он скажет, так то и будет.
— А скажу я вам так: погорюете вы в солдатках до самой горькой слезинки. Каши на нас заварено сверх всяческой солдатской нормы. Вот так вот.
Ушел старшина нехотя: с трудом, видимо, рвал от сердца чужое липучее счастье.
— Ничего я не знаю, Ваня. По радио одно и то же: оставили, оставили, оставили. Как-то совсем безнадежно. Никогда еще так плохо не было. А раз уж совсем плохо, значит, тебе там место.
— Тут вот, в кустах, видел своего бойца с женой, — не отдавая себе отчета, зачем-то сказал Заварухин и, помешкав, добавил: — Такое все горькое, что глаза бы не глядели:
— А у самих-то у нас?
— О себе всегда думаешь с надеждой. Легче. Да и сам есть сам.