— Сафий Гайбидуллин. Знать надо я тебя, ты меня. До утра проживем — жить долго будем, старшина. Но утро — ай далеко. Много раз секир башка будет. Не тужи, однако. Капитан как лег, так встал: худо станет — прибежит. Не тужи, однако, старшина, завтра опять вперед на запад! — У Гайбидуллина сухие запавшие щеки, он улыбается, и на щеках, вокруг рта, жесткие, по хорошие морщины. Ему, как и старшине, едва за тридцать, и в этот напряженный день ему хочется иметь хорошего друга.
— Жильем пахнет, а бока погреть нема где, — говорил, по-стариковски покашливая и покряхтывая, пожилой ездовой, привезший во взвод старшины Пушкарева свиную похлебку в термосе, шесть полушубков и одиннадцать телогреек. — По запаху только и нашел. Омут, скажи. Бело кругом. — Ездовой прямо на снег бросал связки одежды, приговаривая: — Это на всех. Валенки. Рукавицы. Тоже на всех. А шубейки делите сами. — Из— за полушубков едва не поссорились: каждый тянул себе. Ездовой, тихо, но ядовито матерясь, собрал полушубки обратно в сани и сел на них: — Черти рогатые! Увезу назад, и лайтесь тогда попусту. Слушай мой приказ: полушубки получат старшие которые. У молодых и без того кровь молодая, горячая.
— Сдохните вы тут, околейте — пальцем не пошевелю. — Но под конец вдруг смилостивился и сказал: — Все, ребятушки, трын-трава — стойте тут только до самой смертушки.
— Теплей так-то, — сказал Глушков.
— Одной гранаты на всех хватит, — отозвался Урусов и зашептал на ухо Николаю Охватову с ребячьей радостью: — Не чуешь, чем пахнет? А ты понюхай. Полынной. Родимая травка. У меня мать травница была. Каких трав, бывало, не наберет! А полынь крепче всех пахнет. Мать знала, когда рвать ее. Как только прокукует первая кукушка, так и рвать. А потом уж не тот дух. И раньше не тот. А не знаешь, так всегда одинаково пахнет. Ты, — Урусов толкнул Глушкова локтем, — что засопел? Уснешь и околеешь к чертям. Да и кто глядеть за тебя обязан?
— Гляжу, гляжу, — сонно отозвался Глушков и опять засопел.
— Хорошие вы ребята, — вздохнул Урусов. — Вы еще даже и не знаете, какие вы ребята.
— Урусов, ведь точно просить чего-нибудь будешь, коли взялся хвалить нас.
— Болтушка ты, Глушков. Ну чего у тебя просить? Ну скажи, скажи?
— Черт тебя угадает, чего ты попросишь.
— А что, в самом деле, Урусов, ты хвалишь нас? — заинтересовался и Охватов.
— А вот тебя взять, Охватов. Ой, хорошо я тебя помню. Тихонький, трусоватенький был. Цыпленок — только что не чирикал.
— А дальше?
— На Шорье мне, ребята, шибко жалко было вас, Прямо вот жалко, и все.
— Жалеть жалел, а нет чтоб пайкой поделиться с бедным Глушковым, — довольный своей шуткой, Глушков засмеялся и смутил Урусова.
— Хорошая у тебя голова, Глушков, да дураку досталась.
— Давай того, без разговорчиков, — предупредил Охватов и, помолчав немного, не вытерпел сам, спросил: — А чем мы все-таки понравились тебе?
— Хм. Уж больно вы, ребята, спокойны. Аж прямо завидно мне. Ведь лежим-то где? На виду у смерти. Может, вон из того сумета дуло тебе в лоб прицелено. Раз — и нету тебя на котловом довольствии. А Глушков, ровно дома на печке, лег и захрапел. Ни горюшка, ни печали. Вот я и говорю, первы у вас крепкие.