него в плече.
— Жил, спрашиваешь, где? — охотно взялся за разговор Глушков и, подтянув к груди ноги, постучал по колену. — Ума-то было, что в колене вот — взял да убежал из дому и мотался по белому свету. Эту дорогу, от Москвы до Владивостока, раз десять проехал. А может, и больше. В колонии был. А потом занесло меня как-то в Новую Лялю. За шишками сбил меня один кореш. Шишек наломали, орехов набили, из тайги вышли и улеглись спать на обочине железной дороги. Уснул я, честь но комедии, проснулся, а рядом ни кореша, ни орехов. На полотне бабенки работают: балласт подсыпают, костыли заколачивают. Покормили меня и все по-доброму со мной, будто я им родня какая. Так вот и остался с ними костыли забивать. Женился. Дарьюшкой ее зовут. У ней вот здесь, под правым глазом, родинка. Сейчас как вспомню эту родинку, и сразу подумаю: в награду жена мне дана за мою бестолковую и нескладную жизнь. Награда за прожитое и за то, что пережить доведется. Сама маленькая, скажи, вот таксесенькая, а мне, лбу, варнаку, говорит: сделаю-де тебя помягче, причешу, обомну. Смех ведь это. Смех-то смехом, а я и на самом деле возле нее стал меньше собачиться. Разве такой, что ли, был!..
— М-да, — вздохнул Урусов, покачивая головою и поправляя шапку, не сняв рукавиц. — Ругливый был парень. Молодой гвоздь.
— Хватит! — рявкнул Охватов и закричал со слезой в голосе: — Ничего мы о нем не знаем! И вообще не знаем!
— Да ты что, Охватов, вроде с цепи сорвался?!
— Да, с цепи, с цепи сорвался! С самой цепи! Что еще скажешь? Ты вот лучше скажи, за что его ухлопали? Ухлопали, и слова доброго о нем никто не скажет. И ты туда же.
— А о тебе, обо мне скажут? — Охватов молчал, и Урусов назидательно промолвил: — Всем это будет.
— Откуда же вы, хлопцы?
— Все из одного места, — отшутился Урусов и запричитал голосом казанской сироты: — Братцы, голубчики, нет ли у кого капельки — околели мы до смерти!
— За гуся вот этого, уж так и быть.
— Ты, я гляжу, дорвался. Не вода ведь. — Капитан отнял у бойца фляжку.
— Легко покатилась. А что пил, ребята, спроси, не скажу. — Урусов вытер заросшие губы и, быстро хмелея, засмеялся как дитя: — Товарищ капитан, у меня теперь суставы вроде бы маслом смазаны — не скрипят. Где яге вы раньше-то были, а? Тут всех наших…
— Осадили, будто в гости позваны.
— Это откуда же такой, а?
— Ваша добыча.
— Это вот он, он! — Урусов подтолкнул в кружок Охватова. — Он это. В сидоре у меня, с хлебом, с мылом, бельишко там, малость патронов отыскалось. Плевое дело вроде, а гляди вот. И шинель на ем купецкая. Допрежь в таких шубах купцы у нас гоняли по Вятке.
— Двое, что ли, вы остались?
— Наличность вся. А может, и еще где притаился кто. — Урусов греб набрякшими пальцами из гостеприимного кисета кавалериста нагретую в кармане махру, вертел цигарку впрок, толщиной в оглоблю. Хмельные глаза его глупо и тускло улыбались. Когда проснулся и опомнился, на душе было так трудно и многодумно, что лучше и не просыпаться бы. А увидел Глушкова — совсем закаменела душа: вся жизнь в наказание. Но вот выпил, и отпустило, вдруг легко стало, потому и улыбался как придурок. — К ордену его надо, друга-то моего, Охватова.
— Из какой же вы части? Фамилия как?
— Мы? А черт его знает. Мы вообще из Камской дивизии, а тут сами по себе. Его — Охватов, а я — Урусов. Махорочка-то моршанская? Ай добра, холера!
— И дайте, товарищ капитан, — попросил и Урусов. — За орден. Ордена же все равно не видать ему. Гляньте, на нем лица нету.
— Довольно цыганить. Скажу повару, чтоб накормил вас под самую завязку, а водки не будет. Водка такая штука — сперва согреет, а потом последнее тепло распылит.