— Я понял тебя, полковник. Понял, говорю. (Пятов умолк.) Ты спроси у своего комиссара, какое завтра число. Двадцать первое, верно. А это что за дата? Так вот теперь и подумай, можем ли мы с тобой в такой день плохо воевать. Совесть-то у тебя есть или ты ее потерял?.. Потом имей в виду, что справа и слева наши соседи ушли далеко вперед. «Самоваров» я вам подброшу да и сам приеду, посмотрю, так ли у вас все, как докладываешь. Железо не стучит у него? Не слышно? Наше с тобой счастье: застряло, видимо, где- то. Поглядеть не посылал? Еще пошли. Хочу напомнить тебе: у нас в Забайкалье добрые охотники и по заячьему следу доходят до медвежьей берлоги. Ну? Понял, вижу. Давай, давай. Ночью, говорят, все дороги гладки. Все.
— Заварухина ко мне! — распорядился Пятов, тут же забыв о зуммере, и первый раз за день подумал о еде, почувствовал острый голод. Подсказанное решение сулило полковнику успех и принесло успокоение.
— В лоб — нечего и делать, — говорил майор Афанасьев, сидя на жарко натопленной печи, босой, в заношенной нательной рубахе. — Дураки мы, что ли, подставлять под верную пулю свою башку. Если бы у меня был десяток их, тогда дело другое. Одну сняли, вторую нацепил. Испробуем вот такую штуку. Ты, Филипенко, отберешь из своей роты два взвода и проникнешь с ними на станцию со стороны лесочка. Обходом. Давай там больше шуму, а мы с фронта поднажмем. Успех замаячит — вся дивизия поддержит. Тебе, знаю, Филипенко, не особенно-то охота лезть в пекло, да надо: борода Пятов конкретно тебя назвал. Понимай как хочешь, а я бы гордился.
— Если обнаружат — погибнем. Документы лучше не брать, — не то спросил, не то просто высказал свою мысль Филипенко.
— Гляди сам. Но я бы не стал собирать. Народ все новый, сразу подумают: на смерть повели. Затрусятся — и провалите дело. Иди как есть.
— Только-то и поспал, сердешный? Господи, царица небесная, яко глядиши, яко терпишь… — Потом, когда все связные вышли на улицу и к двери направился сам майор, она остановила его: — Погоди-ка, касатик, я вот словечко скажу. Все гляжу, идут к тебе да к тебе, а самому тебе и подумать некогда о своей головушке… На-ко, дам, спрячь, и оборонит тебя царица небесная…
— Что суешь мне, убогая?
— Не спрашивай, касатик. Бори и схорони, где душа.
— А душа-то где? Из меня уж ее, по-моему, выбили.
— Она, касатик, душа-то, как то слово: сказал — оно есть, и не сказал — есть. Слову своему веришь, и душе спасенной верь так же. Ты большак, потому и не чуешь души своей, а вот поговори хоть единый разок с богородицей и душу обретешь. Ты только о ней, о богородице, подумай, и разговор уж весь тут. Как тебе силь— но-то тяжело исделается, ты о ней сразу и вспомнишь — в этом и будет твоя спасенная душа. Я, касатик, при Троице-Сергии много зим жила, а разно было: при добром здоровье да тихой жизни меньше думаем о боге, все потяжелей уж когда. Заступница богородица добрая, она скорбящую душу больше видит.
— Говоришь долго, а где душа, так и не сказала, — прервал Афанасьев бабку и хотел уж вернуть ей ладанку, да почему-то раздумал, положил в карман шинели.
— Долгий разговор, касатик, без дела. А я говорю все к месту: твоя жизнь вся чижолая, и теперь, как я сказываю, ты не единожды богородице помолишься.
— Что-то быстренько ты меня в свою веру обратила, — майор усмехнулся. — Немцев бы так-то, всех до единого.
— И будет, касатик. Все станут русскому богу молиться.
— Это почему?
— Ты ведь, касатик, собрался идти…
— Собрался, да старуха ты очень занятная. Говоришь складно.
— Станут молиться. Христу молятся. А почто молятся, думал? Все недосуг, касатик. Русский человек,