комнатах «Белград» (Невский, 81) – этот адрес я узнал недавно – первая квартира молодоженов в Петербурге. Там же, на главном проспекте, «в магазине Александра» (Невский, 11/2), Гумилев к Новому году купил ей в подарок шесть пар шелковых чулок, флакон духов «Коти», фунт шоколада Крафта, черепаховый гребень с шишками – он знал, что она о нем мечтает, – и томик Тристана Корбьера. «Как она обрадовалась, – рассказывал он через много лет. – Она прыгала по комнате от радости. Ведь у нее в семье ее не особенно-то баловали». Это было, разумеется, и до «Белграда», и до «Тучки», подарок вручил раньше – в Царском Селе, в родительском доме Гумилева, где они поселились сразу после свадьбы.
«Два этажа, обсыпающаяся штукатурка, дикий виноград на стене, – описывал этот дом в Царском Селе Георгий Иванов. – Но внутри – тепло, просторно, удобно. Старый паркет поскрипывает, в стеклянной столовой розовеют большие кусты азалий, печи жарко натоплены… Комнат много, какие-то все кабинетики с горой мягких подушек, неярко освещенные, пахнущие невыветриваемым запахом книг, старых стен, духов, пыли». Здесь, кстати, с приходом Ахматовой оказались теперь две Анны Андреевны – старший брат поэта, женившись на год раньше, ввел в дом Анну Андреевну Фрейнганг, дочь латвийского помещика. Та была старше Ахматовой и, в отличие от нее, блондинкой. Видимо, были и другие, более существенные «отличия» у молодых женщин, ибо они так и не подружатся.
А вообще, брак Гумилева удивил многих. В Петербурге судачили: Гумилев, известный поэт, «конквистадор», дуэлянт, и вдруг женился на «обыкновенной барышне». Да еще, кажется, на «раечке». «Очевидно, от него, уже совершившего первое свое путешествие в Абиссинию, – защищал его поэт Пяст, – ожидалось, что он привезет в качестве жены зулуску или, по меньшей мере, мулатку». А «раечками», кстати, пишущая братия звала тех женщин, которые учились на литературных курсах Н.П.Раева при Женском педагогическом институте (Гороховая, 20). Ахматова действительно хоть и недолго, но посещала их.
Мгновения их совместной жизни запомнят немногие – их и было немного, этих мгновений. Двоюродная внучка матери Гумилева вспоминала потом, что Ахматова была небрежна в одежде, «борты ее блузки были застегнуты английскими булавками», что «светскому разговору» была не обучена и «вела себя так: меня сюда привезли, а вы мне неинтересны, и я здесь ни при чем…». Она и правда поздно вставала, являлась к завтраку около часа, последняя, и, войдя в столовую, говорила: «Здравствуйте все!» За столом как бы отсутствовала, а потом исчезала в своей «синей», как звала ее, комнате. Там были синие шелковые обивки на фоне белых обоев, сукно на полу, у кушетки лежала шкура выдры, на комоде – безделушки, фарфор. В комнате Гумилева общий цвет был коричневым – обои, занавески. Ахматова, правда, звала его комнату желтой. У него стояли диван, который он называл тахтой (над ним, как вспоминают, висел портрет Жореса), любимое большое и мягкое кресло, доставшееся от покойного отца. Но отличалась жизнь супругов здесь не цветом обоев, отнюдь. Смешно, но, как вспоминает все та же двоюродная внучка матери Гумилева, когда семья однажды получила свежие журналы, то молодоженов спросили при всех: «Что о вас пишут?» Так вот, Гумилев, полистав журналы, гордо задрав голову, ответил: «Бранят». А Ахматова, опустив глаза, как бы про себя сказала: «Хвалят…» Нетрудно представить, что за бури вскипали в самолюбивой душе Гумилева, когда его, у кого была уже не одна, а три книги стихов, называли, подшучивая в компаниях и, разумеется, за глаза, не Гумилевым, а Ахматовым. Надежда Тэффи, которая приходила к ним и которая точно отметит, что жили молодожены «как-то “пока”», рассказывала, как уже у нее в доме (Бассейная, 17) какой-то бестолковый казачий генерал из Оренбурга даже запутался вконец: кто же из двух представленных ему поэтов Гумилева, а кто – Ахматов. «А кто это около двери?» – спрашивал у Тэффи. «А это Гумилев, поэт», – отвечала хозяйка. «А кто эта худенькая на диване?» – «А это Анна Ахматова, поэтесса». – «А который из них сам Ахматов?» – «А сам Ахматов это и есть Гумилев». – «Вот как оно складывается, – прошептал генерал. – А которая же его супруга, то есть сама Гумилева?» – «А вот Ахматова это и есть Гумилева…» Генерал, пишет Тэффи, закрутил головой и что-то пометил в книжечке. Воображаю, добавляет она, что он там потом в Оренбурге рассказывал… Хотя справедливости ради отметим – шутки про «поэта Ахматова» Анну Андреевну как раз сердили не на шутку…
«У нее было все, о чем другие только мечтают, – говорил Гумилев о жене спустя годы. – Но она проводила целые дни лежа на диване, томясь и вздыхая… Я всегда весело и празднично, с удовольствием возвращался к ней. Придя домой, я, по раз установленному ритуалу, кричал: “Гуси!” И она, если была в хорошем настроении, – что случалось очень редко, – звонко отвечала: “И лебеди” или просто “Мы!”, и я, не сняв даже пальто, бежал к ней в “ту темно-синюю комнату”, и мы начинали бегать и гоняться друг за другом. Но чаще я на свои “Гуси!” не получал ответа и сразу направлялся… в свой кабинет… Я знал, что она встретит меня обычной, ненавистной фразой: “Николай, нам надо объясниться!” – за которой неминуемо последует сцена ревности на всю ночь…»
Кто кому изменил первым – покрыто мраком. «Я очень скоро стал изменять ей, – рассказывал Гумилев Одоевцевой. – Не особенно и скрывал это». А Олечке Арбениной, своей возлюбленной, воспоминания которой опубликованы недавно, сказал прямо противоположное. В 1920-м признался ей, что они с Ахматовой условились сказать друг другу о первой измене. «Представьте, – добавил, – она изменила первая». И, как пишет Арбенина, сказал без всякой злости. Ахматова же, в преклонных уже годах, обмолвится о Гумилеве: «Он был резко правдив. Спрашиваю: “Куда идешь?” – “На свидание к женщине”. – “Вернешься поздно?” – “Может быть, и не вернусь”. – Перестала спрашивать. Правдивость бывает страшной, убийственной. Лучше не знать…»
Впрочем, это было до «Тучки», до дома в Тучковом. В нем, где была когда-то сначала небольшая парфюмерная фабрика, а потом фабрика мебельная, жили и архитектор Щусев, и художник Лансере, и даже сам Ульянов-Ленин (где он только не жил!), который снимал здесь комнату на время сдачи экзаменов на юрфаке университета. Гумилев, кстати, тоже снял комнату тут, «чтобы жить ближе к университету». Так пишет его биограф Павел Лукницкий. Но так ли? Если сравнить даты, то въехал он сюда через три недели после рождения Левушки, сына. И рискну предположить: не убегал ли он на «Тучку» от плача младенца, пеленок, суеты и прочих «счастливых» обстоятельств? Ахматова ведь неспроста напишет в стихах, что не любил он только три вещи: чай с малиной, женскую истерику и… «когда плачут дети»…
Хозяйка квартиры долго колебалась, сдавать ли комнатенку Гумилеву. «“Собственный домик, говорите, в Царском? Так, так, – раздумывала она. – Комнатку, чтобы переночевать, когда наезжаете?.. Верю, сударь… Мне такой жилец, как вы, – самый подходящий. Только… Только в поеты публика идет, извиняюсь, не того… “Да, шла в поэты публика, – заканчивает Георгий Иванов, – и впрямь “шалая, беспокойная”». И хотя хозяйка рекомендовала Гумилеву известные ей комнаты в других домах, он все-таки настоял на своем – жилье снял именно в Тучковом. Мне кажется, еще и потому, что в двух шагах отсюда, на квартире Лозинского (Волховскийпер., 2), как раз в октябре 1912 года сдавался в печать первый номер журнала «Гиперборей», ежемесячника стихов и критики. Их с Лозинским журнала. В нем, несмотря на тираж в 200 экземпляров, печатались потом Блок, Мандельштам, Кузмин, Городецкий, Эренбург, Грааль Арельский. Ну и, разумеется, Гумилев, Ахматова, сам Михаил Лозинский, издатель, редактор, но главное – сосед и друг.
«Дружба наша, – напишет Ахматова о Лозинском, – началась как-то сразу и продолжалась до его смерти. Тогда же… составился некий триумвират: Лозинский, Гумилев и Шилейко. С Лозинским Гумилев играл в карты. Шилейко толковал ему Библию и Талмуд… Пили вместе так называемый “флогистон” (дешевое разливное вино)». «Флогистон» – от греческого «воспламеняемый», «горючий»! Через полвека Лозинский скажет об этой дружбе: «Мы обладали тремя главными человеческими пороками. Причем Гумилеву были присущи все три: женщины, вино, карты; Шилейко – два: женщины и вино, а мне – один… – Тут Лозинский кинет взгляд на присутствовавшую при разговоре Татьяну Борисовну, его жену, и закончит: – Карты»… Для Ахматовой же главным окажется то, что оба, Лозинский и Гумилев, «свято верили в гениальность третьего (Шилея) и, что уже совсем непростительно, – в его святость. Это они, – не без упрека говорила она потом, – внушили мне, что равного ему нет на свете…». Ахматова не знала еще, что через пять лет станет женой Шилейко, поэта, ученого, языковеда, о чем позже будет жалеть. Кстати, и с третьим своим мужем, Николаем Пуниным, она познакомится в годы жизни здесь, в Тучковом, – впервые они окажутся вместе в царскосельском поезде, и Пунин запишет в дневник: «Сегодня возвращался из Петрограда с А.Ахматовой. В черном котиковом пальто с меховым воротником и манжетами, в черной бархатной шляпе – она странна и стройна, худая, бледная, бессмертная и мистическая. У нее длинное лицо с хорошо выраженным подбородком, губы тонкие и больные, и немного провалившиеся, как у старухи или