(Невский, 33/1), где устроили его вечер, – вынесли. И хотя на выступление свое Есенин опоздал (весь день просидел с друзьями в ресторане), хотя вывалился на сцену пьяным и, более того, немедленно чохом оскорбил собравшихся, да так, что мужчины стали уходить, пытаясь потянуть за собой женщин, которые, как ни странно, дружно отказались покидать зал, хотя сделал, наконец, все, чтобы сорвать свой же вечер, но… стоило зазвучать его стихам – и все были покорены. Его подняли на руки, как триумфатора, вынесли из зала и, останавливая движение на Невском, перенесли через проспект прямо к гостинице «Европейская». Свидетели пишут: не просто донесли – а разрывая на кусочки, на память, его галстук, шнурки от ботинок. Сам он написал Галине Бениславской в Москву: «Вечер прошел изумительно. Меня чуть не разорвали». Знал бы он, что через год его вынесут мертвым уже из другой гостиницы – «Англетер»…
Второй раз, в том же 1924-м, но уже в июне, он остановится на два месяца в огромной барской квартире на углу Гагаринской улицы и набережной Невы. Здесь, на втором этаже, жил с семьей его друг, тучный блондин с заплывшими глазами, Александр Сахаров, который за два года до этого издал есенинского «Пугачева». В Центральном госархиве в Петербурге мне ответили, что по домовой книге за 1923-1925 годы в этой квартире действительно проживали: Александр Михайлович Сахаров, двадцать девять лет, наборщик; Анна Ивановна, двадцать девять лет, домохозяйка; Николай Михайлович, двадцать четыре года, безработный… Возможно, Сахаров и был наборщиком, но с 1922 года звал себя издателем – это точно.
У Сахарова, как пишет Галина Бениславская, были «ключи от всех рукописей» Есенина. Поэт все терял, раздавал рукописи, фотографии, а что не раздавал, то у него крали. Тогда-то и распорядился: «Все ненужное… передавать на хранение Сашке». То есть Сахарову «У него мой архив, – говорил. – Я ему все отдаю». Уезжая за границу, хотел даже оставить Сахарову завещание на все печатные труды и неопубликованные рукописи, но хорошо, что не оставил, ибо скоро даже руку перестанет подавать Сахарову…
Жили Сахаровы в прекрасной «довоенной квартире со всей сохранившейся обстановкой особняков на набережной, – вспоминал бывавший здесь поэт Пяст. – В первых комнатах меня встретили “имажинята” последнего призыва. Черноволосые мечтательные мальчики, живущие, как птицы небесные, не заботящиеся о завтрашнем дне… Помню радушную встречу и вкусный завтрак с чаем, приготовленный на всю братию и сервированный с некоторым кокетством, то есть с салфетками, вилками, ножами, скатертью».
Ныне барский особняк разваливается буквально на глазах. Соседка Сахаровых по площадке, немолодая уже женщина, рассказывала мне, что мать ее, ныне покойная, не только помнила, но разговаривала с поэтом, видела, как шумной компанией они вываливались на улицу, как подолгу сидели в пивной на углу Гагаринской и Чайковского. Там и сейчас пивная. Соседка подивилась, что именно здесь, в этой квартире, поэт создал «Песнь о великом походе», читал законченную «Анну Снегину»[137], а однажды похвастался, что в один день написал сто строк, к которым даже сам не мог придраться. Но чаще он подолгу лежал на кровати, закинув руки за голову, и когда Сахаров однажды спросил его, что с ним, поэт ответил почти шепотом: «Не мешай мне, я пишу». А когда писатель Никитин заметит на подоконнике в передней небрежно брошенные черный плащ и черный цилиндр, Есенин, перехватив взгляд, скажет: «Привез зачем-то из Москвы эту дрянь. Цилиндр надеть, конечно, легче, чем написать “Онегина”…» Наконец, сюда однажды привел какую-то странную женщину лет пятидесяти, которая следовала за ним по пятам. «Сергей! – спросил Эрлих. – Ты что, ошалел, милый? На кой черт ты эту старуху привез?» – «Не я ее привез, а она меня привезла. – Есенин повернулся к Эрлиху: – Она – ведьма! Понимаешь? Я на извозчика, и она за мной! Я за ворота, она за мной! Что же мне ее – силой гнать?.. Да, понимаешь, мне показалось, что ее фамилия Венгерова!» – «Ну и что ж?» – пожал плечами Эрлих. «Господи! Да как ты понять не можешь? Я думал, она от словаря прислана! Понимаешь?..» Эту же историю вспомнит и Надежда Вольпин, только фамилию «старухи» назовет другую – Брокгауз, именно ее поэт и представил Вольпин как «племянницу словаря»…
Впрочем, эта история, что называется, из безобидных. Потому как теперь поэт чудил, и чудил, как сказали бы нынче, «по-черному». Дело все чаще доходило до беды. У актера Ходотова (Невский, 60), где собиралась богема, где был как бы ресторан, который поэты и актеры звали меж собой «Вольные каменщики», Есенин, «сидя рядом с артисткой, – как рассказывал писатель Чапыгин, – уже во хмелю сказал ей из ряда выходящую сальность. Кто-то закатил ему пощечину. Есенин, понятно, ответил, и началась драка». Поэт содрал скатерть со стола, перебив все, что стояло на нем… [138] В другой раз затеет драку в каком-то притоне, где его, уже не церемонясь, не только изобьют до потери сознания, но и выбросят со второго этажа. Возможно, и прирезали бы, если бы кто-то случайно не узнал бы его. Видимо, тогда ему сломали нос, «вломилась внутрь боковая кость», да так, что потребовалась операция. Но в Москву – и поэту Казину, и своему «ангелу-хранителю» Бениславской – он по этому, кажется, случаю бодро напишет, что катался на лошади, упал и «немного проехал носом»[139]. Какая там лошадь, если даже Клюев скажет, глядя из-под бровей: «Ведь он уже свой среди проституток, гуляк, всей накипи Ленинграда. Зазорно пройтись вместе…»
Помните, Есенин хотел устроить свои похороны, чтобы узнать, кто друг, а кто враг ему? Увы, теперь «друзьями» его оказывались как раз «враги», человек тридцать, по словам критика Воронского, которые называли поэта «Сергуном», «Серьгой», ели и пили за его счет и трусливо разбегались при малейшей опасности. Таких Есенин терпел возле себя теперь. А настоящих друзей унижал, оскорблял, избивал. Бил даже преданных ему женщин. «Я сам боюсь этого, не хочу, но знаю, что буду бить. Я двух женщин бил, Зинаиду и Изадору… – говорил Галине Бениславской. – Для меня любовь – это страшное мучение». К 1924 году, перед приездом в Ленинград, приревновав Бениславскую, изобьет и ее. Потом порвет с ней, верной и, может быть, единственной защитницей его, порвет мелко, пересчитывая столы и стулья: «Это тоже мое, но пусть пока останется»… А позже, очухавшись, сообразив, что без нее он, беспутный, погибнет, Есенин явится к ней, в ее московский дом, трезвым. «Он открыл дверь и остановился у порога, – пишет некий Березин. – Она не подошла к нему. Только зарделась. Так они стояли молча несколько минут. “Прости”, – прошептал поэт. “Вон!” – крикнула она и указала на дверь. Как ужаленный, он бросился прочь. Она слышала, как стучали его шаги по лестнице. Он бежал, задыхаясь от обиды. Галя почти сразу опомнилась и бросилась за ним. “Сергей, Сережа, Сереженька! Вернись!” – кричала она, сбегая по лестнице с восьмого этажа. Эхо ее голоса гудело в лифтовом пролете. Но поэт как будто канул в воду».
Не в воду – в водку. Он прибежит к другу и потребует водки. «Мне крикнуть “вон”, – будет стучать кулаком по столу, – погоди же!» За столом окажется и Сахаров, приехавший из Ленинграда. Уж не тогда ли он и позвал поэта в свой город, предложив поселиться у него? Не знаю. Знаю, что здесь, в этот предпоследний свой приезд, Есенин попытается перерезать себе вены (будет носить потом черную повязку на руке), чуть не выбросится из окна у друга Эрлиха и даже отправится однажды на Мойку, чтобы утопиться. Не утопится – судьба подарит ему еще год и четыре месяца.
…Ласточка предупредила его о смерти. Может, потому ему было уже ничего не страшно. Даже превращать друзей во врагов. Говорят, правда, жалел об этом. Перед смертью напишет кровью стихотворение, с кем-то попрощается.
С кем – вопрос спорный и ныне. Но размышлять об этом мы будем вместе в следующей главе.
33. ПЕТЛЯ ПОЭТА (Адрес четвертый: Большая Морская ул., 39)
В мглистое, гнилое утро 24 декабря 1925 года Есенин, в котором теперь, как пишет Галина Серебрякова, «особенно тягостное впечатление производила его тощая шея», ступил на перрон Октябрьского (ныне Московского) вокзала. Он в последний раз приехал в Ленинград. Через пять дней, 29 декабря, его тело в узком желтом гробу привезут сюда же на дрогах и, по спецразрешению, занесут прямо к платформе не с главного входа – со стороны Лиговки.
Поэт приехал в Ленинград не умирать – жить. Готовить четырехтомник своих стихов (ему должны