скажет, – кому-нибудь и отвечать». Месяц просидит в тюрьме. Но, выйдя оттуда, потрясенный застенком, неузнаваемо переменится[186]. Станет вечно обморочным. «Вся его жизнерадостность исчезла, – будут вспоминать окружающие, – он с отвращением ходил на лекции… и вскоре после этого подал прошение об увольнении». Только летом 1904 года вновь поступил в университет, но уже не на математическое – на естественное отделение, на общую зоологию. И тогда же начал писать, закончил свою первую повесть.

Поэт Асеев годы спустя, пораженный кругозором Хлебникова, напишет, что он окончил не один – три факультета: математический, естественный и филологический. Увы, это не так. Учился на трех – верно, но не окончил ни одного. Сам скажет про «три четверти» университета. Словом, высшего образования не имел[187], но учен, утверждают, был невероятно…

Дом, с которого я начал рассказ, не первый адрес поэта в Петербурге. Он снимал случайные углы в разных концах города (В.О., Малый пр., 19; Институтский пер., 4). Первый дом на Малом проспекте – старенький, двухэтажный, – где в 1908-м Хлебников жил даже не в комнате – коридоре за занавеской, увы, не сохранился. Его, пишут, «встроили» в нынешнее шестиэтажное здание, в котором перед Первой мировой войной откроют кинематограф – кинотеатр на сто десять зрителей. Но отсюда, из первого дома, поэт пошлет родителям почти победную, хотя для них, кажется, сомнительную, «реляцию» – напишет, что был на вечере петербургских поэтов и видел всех: Сологуба, Городецкого и других «из зверинца». И еще из первого дома отправится обморочной походкой на «Башню» Вяч. Иванова, где особенно сойдется с Иоганнесом фон Гюнтером и Михаилом Кузминым. Первый зорко опишет юного поэта: «Стройный, довольно крупный, белокурые волосы расчесаны на пробор; высокий могучий лоб. А под ним пустые, прозрачно-голубые глаза чудака-сумасброда… Он достал из кармана какие–то смятые листки и стал тихо читать… Запинался; но то, что прочел, настолько отличалось от символистской поэзии, что мы изумленно посмотрели друг на друга… Человек казался… не вполне нормальным. Мысль о том, что перед нами природный гений, не приходила нам в голову… Когда уже поздно ночью Хлебников ушел, нам стало ясно, что мы встретились с весьма незаурядным человеком, чей путь будет не из легких…» А Кузмин станет для Хлебникова учителем. «Я подмастерье знаменитого Кузмина, – похвастается Хлебников брату. – Он мой magister», – и посвятит Кузмину стихотворение.

Наконец, в первом еще петербургском доме Хлебников анонимно напечатает в газете «Вечер» некое «Воззвание к славянам», которое вывесит и в университете – пришпилит к стене. «Священная и необходимая, грядущая и близкая война за попранные права славян. Приветствуем тебя! – напишет в нем. – Долой Габсбургов! Узду гогенцоллернам!» Предскажет войну с Германией за шесть лет до ее начала. Потом предскажет революцию в России. В 1913 году еще в сборнике «Союза молодежи» скажет: «Не следует ли ждать в 1917 году падения государства?»

Первое из дошедших до нас стихотворений еще одиннадцатилетнего гимназиста Хлебникова было о птичке: «О чем поешь ты. Птичка в клетке? О том ли, как попалась в сетку?» А первой публикацией, еще в Казани, окажутся не стихи – научная статья, представьте, о кукушках. Статья была почти академической, с латинскими терминами, с изложением истории вопроса. То-то будущий друг его, Давид Бурлюк, назовет его не только математиком и филологом, но и орнитологом. Не потому ли все и сравнивали поэта с птицами? Хотя настоящим знатоком птиц был отец поэта, истый поклонник Дарвина. Но все было не случайно в жизни Хлебникова. Он и сам ведь потом напишет нечто совсем уж загадочное: «Стихи, – будет утверждать, – должны строиться по законам Дарвина…»

По преданию, один из предков поэта был посадником Ростова Великого, другой – членом Государственного совета имперской России. Не знаю, правда ли это? Биографы не подтверждают. Но сам Хлебников напишет, что кто-то в его роду во время поездки Петра Великого по Волге «угощал» царя «кубком с червонцами разбойничего происхождения». И добавит: все пращуры его отличались «своенравием и самодурством». Похоже на правду. Он и сам был горяч. В гимназии, это известно, пригрозит одному юному негодяю, что застрелит его «как куропатку». А повзрослев, не будет кричать: «Зарежу!» – будет просто хватать нож или скоблилку художника и бросаться на обидчика. Ножом едва не зарезал Бурлюка, а скоблилкой – поэта Лившица. Я расскажу еще об этом. Словом, буян и задира был каких поискать. За год шесть, несостоявшихся к счастью, дуэлей.

В 1909-м, сняв угол в новой квартире на Васильевском острове (Донская, 11), он будет «велей злобы» (его слова) из-за «Биржевых новостей», которые обвинят писателя Ремизова в плагиате. «К черту третейские суды, – возмутится, про­читав о нападках на Ремизова, – здесь нужны хмель и пламя. Каждый гордо встанет у барьера защищать его честь и вообще честь писателя». В другой раз вызовет на дуэль генерала-медика, приват-доцента, статского советника и футуриста Кульбина. Возмутится, что Кульбин и другие поэты уж чересчур подобострастно примут в Петербурге поэта Маринетти, отца итальянского – и мирового, как полагали, – футуризма[188].

Николай Кульбин жил в квартире с тяжелой мебелью, канделябрами, бронзовым медведем в Максимилиановском переулке (ул. Пирогова, 16). До пятидесяти лет жил, как все, пока однажды в мутный январский вечер у Троицкой площади, почти на мосту, не увидел лошадь на боку и извозчика, хлеставшего ее по глазам, чтобы встала… «И в эту минуту, – рассказывал он Георгию Иванову, – по всему Каменноостровскому вспыхнули фонари. Еще не стемнело, и вдруг – фонари. Как это прекрасно». – «Ну?» – не понял Иванов. «Все. Больше ничего, – ответил генерал. – В эту минуту перевернулось во мне что-то. Стою и думаю: на что ты убил пятьдесят лет, старый дурак?..»

Тогда-то и изменилось все в жизни Кульбина, «сумасшедшего доктора». Теперь он художник и даже больше – организатор выставок, а в друзьях у него Матюшин, Борис Григорьев, Каменский, братья Бурлюки. После второй, кажется, выставки Кульбин, пытаясь объяснить публике новую живопись, скажет: «Мы… даем на полотне свое впечатление, то есть импрессио… В мире все условно. Даже солнце одни видят золотым, другие – серебряным, третьи – розовым, четвертые – бесцветным…» Его не поймут, публика в ответ завизжит: «Маляры! Нахалы из цирка! Мальчишки в коротеньких курточках!..»

Но с этими мальчишками Кульбин связал себя теперь уже навечно. Отныне в гостиной Кульбина на Максимилиановском все чаще ночевали бездомные поэты-футуристы. В три часа ночи по телефону кто-то требовал денег. В ванне приват-доцента плескался один футурист, другой настаивал, поскольку ему нездоровится, чтобы завтрак ему подали в кровать. Кульбин же среди этого сумбура чувствовал себя превосходно. Пятьдесят лет «убито», зато теперь он художник, и не просто художник, а футурист. Рисует по-новому, на алюминии. «Картины, – будет издеваться в мемуарах Г.Иванов, – мало подходящие для докторской приемной: малиновые, бурые, зеленые, лиловые. Там серый конус на оранжевом фоне, здесь желтый куб на бледно-синем, между ними что-то пестрое, всех цветов…» Рисует и рассуждает при этом совсем не по-генеральски, справедливо рассуждает, что солнечные пятна влияют на революции и что лучше всегда говорить людям: «Ты – гений!» – ибо тогда человек пройдет даже по канату…

«Значит, душа треугольна?» – спрашивал генерал Хлебникова, заглядывая ему в глаза. «Треугольна», – закуривал, бросал папиросу и снова закуривал поэт. «Хорошо, – кивал доктор медицины. – Что потом? Искусство?» Хлебников в ответ сиял: «Искусство – укус-то!» Кульбин тоже в ответ сияет: «Находчиво. Укус-то. Браво-браво!..»

Так насмешливо пишет о разговорах двух не от мира сего язвительный Георгий Иванов. Так они, по его словам, составляли тезисы философского обоснования нового поэтического направления. Правда это или выдумки Иванова, неизвестно. Скорей всего правда. Но именно с Кульбиным у Хлебникова и грянет громкая ссора из-за низкопоклонства генерала перед итальянским футуризмом.

Пик скандала случится в зале Калашниковской хлебной биржи, в третьем доме от Невского (Харьковская, 9). Все произойдет за минуты до сенсационной лекции Маринетти. «Апостол электрической религии, – писали о нем накануне газеты, – просветив свою родину и страны Западной Европы, является просвещать нас». Поэт Шершеневич срочно перевел все манифесты итальянца, которые так же срочно издали. Но, с другой стороны, художник Ларионов поклялся, что закидает его тухлыми яйцами, а Хлебников, составив воззвание против Маринетти, вообще против Европы, кинется накануне лекции срочно печатать его в типографии.

В Калашниках, на Харьковской, куда к вечеру съедется весь литературный бомонд, распорядитель Кульбин, узнавший откуда-то про воззвание, будет, карауля бунтаря, нервно поглядывать на двери. Наконец, когда Маринетти уже взойдет на кафедру, в зал влетит запыхавшийся Хлебников и станет быстро раздавать по рядам листовки. «Сегодня иные туземцы и итальянский поселок на Неве, – говорилось в них,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату