круговыми движениями, пока, к моему стыду, не налипала на горячие ладони парочка-другая слаболетающих подпорченных экземпляров. Впрочем, все это было не так уж и плохо, даже вполне интересно и по-своему ново, и даже кое-что вполне подходило по некоторым особым отличиям для коллекции, но какая-то излишняя нервозность, как неверная скрипка в оркестре, как раздражающий шум падающего тела, мешали мне всегда сосредоточиться и до конца насладиться заслуженным счастьем. Я был отравлен ее равнодушием навсегда.
Представляю, как бы она рассмеялась, обнаружив меня бестолково размахивающим в самом центре тополиной вьюги, как бы я стал низок и малоинтересен, учитывая ее знание мною же составленной инструкции, и все-таки теперь, наверное, я был бы рад и такому повороту событий. Да что там показаться смешным, если желание увидеть ее при любых обстоятельствах стало таким нестерпимым, что я окончательно запретил себе думать о ней. Так прагматик нерешенную проблему переводит в разряд вечных вопросов и больше уже никогда к ней не возвращается.
Понемногу вернулись былая уверенность и былое мастерство. Я снова плел хитроумные сети, расставлял флюгера, развешивал хрустящие папиросным шорохом лепестки, я был человек-паук с нежной мохнатой кожей, бесконечно чувствительной к малейшим подрагиваниям золотистых паутинок, стерегущих самые интимные маршруты бабьего лета. И ждать плодов долго не пришлось. Ранние морозы и первые ноябрьские снега едва не застали меня врасплох среди неубранных полей и мне, чуть ли не впопыхах, используя даже ночные часы, пришлось разгребать, анализировать, сортировать. Да так удачно все сводилось-складывалось, что возникла необходимость заказать еще один стеклянный ящик.
Знакомый мастер-краснодеревщик, долго и придирчиво рассматривавший вычерченный мною проект, огромным усилием воли удержался от вопроса, для чего все это мне нужно, и попросил зайти через месяц. Срок не малый, учитывая удачные обстоятельства текущего момента, но и выбора другого тоже не было. В конце концов всегда можно поднатужиться и отложить мумифицирование на самый последний момент. И вот ровно в положенный срок (потом я еще долго задавался вопросом, отчего так все совпало), я получаю заказанное в руки и нетерпеливым шагом спешу домой, развернуть, посмотреть, пощупать, нет ли щелей, или трещин, или каких других скрытых изъянов, и прямо посреди крытого изморозью города, между серым небом и серой землей, буквально лицом к лицу сталкиваюсь с ней.
О, мое нелегкое зимнее счастье, простонала душа под напором дурманящей горячей волны, ударившей так же резко и больно, как и в самом начале нашего знакомства. Да нет, не то, какое там начало, какие, к черту, воспоминания, когда сейчас, здесь, под этим серым небом, быть может, впервые в жизни я любил с такой, ни с чем известным не сравнимой силой. Я оглох, остолбенел, замер, не чуя давления почвы, не ощущая живого окружающего мира, не слыша хрустального звона и сухого деревянного треска бьющегося об асфальт стеклянного ящика.
- Ах?! - она воскликнула от неожиданности и еще, наверное, не узнав меня, или точнее, не осознав, что я - это я, а раздавленный собственным весом ящик - то самое необходимое каждому ловцу тополиного пуха особое устройство для хранения добычи, грациозно присев, принялась подбирать уже ни кому не нужные осколки. Я поднял ее за плечи, кажется, встряхнул, пытаясь сбросить охватившее нас оцепенение, и уже заранее, не дожидаясь вопросов и комментариев, замотал головой.
- Это то самое, - не спрашивая и не утверждая, она опустила к асфальту ресницы, а я с каким-то возрастающим бешенством продолжал мотать головой, будто сейчас, здесь, при всем честном народе отрекался навсегда от всего, чем жил и дышал в прошлой жизни. Не было, и не могло быть никакой такой инструкции, никаких флюгеров и лепестков, никаких запутанных траекторий, и нержавеющих игл, пронзивших слабые хрупкие тела, не могло быть, и она не какой-то там невесомый, плывущий, свободно парящий предмет, а просто усталая, несчастливая и бесконечно дорогая мне женщина. Да как же я мог раньше этого не видеть, не понимать? Я прижимал ее к своему телу, тыкался холодным носом в теплое пульсирующее голубой прожилкой место, и как пес хозяина, целовал горячими губами все без разбору, глаза, сережки, и даже просто одежду, включая цветастый колючий шерстяной шарф. Я обнимал ее страстно, отчаянно, нежно, я уже знал, слышал, чуял, хотя, опять-таки, забегая вперед, как пробуждается еще еле заметное, но такое по всем приметам настоящее, глубокое ответное желание, желание искать и находить меня в огромном миллионном городе и быть и оставаться со мной как можно дольше.
Она еще пыталась вывернуться, освободиться, но как-то неуверенно, скорее чисто рефлекторно и как бы до конца еще не решив, стоит ли вообще меня отталкивать или, наоборот, приблизить, а я уже, отбросив всякие сомнения, буквально тащил ее, не давая оглянуться, опомниться, подальше от охотничьего устройства, туда, где она и я побыстрее забудем наши неудачные дни. Я и сам по мере удаления места встречи как будто освобождался от многолетнего наваждения, от странной искусственной игры с написанными мною правилами и прозревал с каждым шагом, с каждым кварталом, с каждой улицей. Голые уснувшие деревья снова становились голыми деревьями, а не воздушными волнорезами, дома - домами для жилья, а не мертвыми геометрическими фигурами с темными прямоугольными проемами, а люди - просто усталыми, вечно озабоченными прохожими, но не свидетелями отчаянной тополиной охоты. Да и чем, вообще, могло быть тополиное семя, кроме как причиной весеннего аллергического зуда верхних дыхательных путей?
- Сегодня ваш любимый праздник, - с едва уловимой улыбкой заметила она, когда мы остановились у трамвайного разворота, в конце Чистопрудного бульвара.
Да, ведь и в самом деле сегодня двадцать второе декабря, чуть не вскрикнула моя изболевшаяся душа, как же все удачно сошлось?!
Мы договорились встретиться здесь же потом, позже, и я, счастливый, бесконечно довольный жизнью, еще долго смотрел вослед желто-красному трамваю, крепко сжимая клочок бумаги с ее телефонным номером. О, прекрасная чугунная музыка, музыка колес и рельс, музыка окружности, развернутой в прямую гладкую блестящую дорогу на тот край бульвара, к косым запутанным переулкам со старыми военными названиями, в каменный лес, под исчезнувшие в доисторические времена и все-таки вечно зеленые сосны.
Конечно, все эти городские подробности приобрели настоящее значение много позже, а вначале я часто путался и терялся, провожая ее ранними и поздними, одинаково темными вечерами к домашнему очагу. Я медленно учился жить, заново проходя мучительно длинный промежуток, разделявший наше будущее содружество на два разных человека. Слава богу, я был теперь не одинок. Мы оба хотели узнать, зачем госпожа случайность снова столкнула нас в день солнцеворота, а главное, важнейшее, как же и чем все это может окончиться.
Нельзя сказать, будто наступили сплошные счастливые безоблачные дни. Наоборот, исковерканная атлантическим теплом, зима хлестала с неба мокрой, тут же чернеющей вязкой кашей, твердеющей ночью и расползающейся лавовыми потоками в самое нужное для ходьбы время. Но беспорядочная зимняя суматоха казалась лишь легким шевелением по сравнению с непрерывной шквальной сумятицей, с долгими глубокими перепадами, бушевавшими в моей душе.
Меня просто бесила та легкость, с которой она разрешала мучительные, непрерывно терзающие меня вопросы.
- Вы сами перестали мне звонить, - почти мгновенно ответила она на поставленный с отчаянной прямотой вопрос.
Так вот почему мы расстались, оказывается, я и никто другой виноват в нашей бесконечной разлуке. Оказывается, я сам, по своему собственному желанию провалился в пустоту, из которой меня чуть ли не насильно пытались все время вытащить. Я, как провинившийся второгодник, проглатывал ее простые уроки об изменчивости женской натуры, о непростых семейных отношениях, наконец, вообще чуть ли не о смысле бытия. Все это делалось легко, безответственно, остроумно, и мне ничего другого не оставалось, как с многозначительной миной и, кажется, при весьма посредственной игре, поддерживать полусерьезный уровень наших бесед.
Я ничего не соображал, во мне как будто что-то заклинивало, как в механических часах, притянутых магнитом, я только мог глупо улыбаться и до боли, до слез всматриваться в прекрасные, теперь почти родные черты. Дело даже не в том, что она была красивейшей во всем миллионном городе женщиной, лучше бы это было просто отчаянным преувеличением, но она была чертовски интересной, неуловимой, вечно ускользающей... Нет, не то, с этим покончено раз и навсегда.
Но было и другое. Полегоньку, как бы нехотя, со скрипом, с трением, вослед развитию зимы, все чаще