романе два момента: во-первых, это вставной критический очерк о Чернышевском. Кстати, советская критика немедленно сосредоточилась (не нужны ей были ни герои, ни героини) вот на этом вставном очерке о Чернышевском и начала писать, что вот о Чернышевском написан такой злобный пасквиль.
Но тон во вставном очерке не пасквилянта, а скорее своеобразное conclusive evidence, это тоже своеобразное “заключительное ви?дение”, но это оглядка не в собственное прошлое, а в прошлое России. Вот это прошлое России, проходимое шаг за шагом и осмысляемое как суд над одним из виновников революции, подготовившим тот менталитет – пожалуй, это тоже имеет право на существование, а в литературном отношении получилось нечто уничижительное, хотя уже и жестокое.
И если уж искать какие-то литературные прецеденты, то таковым является очерк Пушкина “А.Н. Радищев”, где он также беспощаден, в нем также саркастическая установка, прежде всего, разоблачающая. И, кстати, по рассказу Набокова можно извлекать кое-какие данные. Например, что Писарев был сумасшедшим.
Вторая сторона романа Набокова - это то, что в романе выведен поэт с некоторым описанием процесса творчества. Так же, как в романе “Доктор Живаго”, вставные стихи оказываются несравненно значимее, нежели прозаическая канва.
В стихотворении чувствуются всяческие цитаты: тобою полный – это явно из стихотворения Пушкина “К морю”; интонация очень напоминает “Благодарность” Лермонтова (
Набоков в конце 30?х годов становится главным выразителем той надрывной ностальгии – даже не Цветаева, хотя у нее есть
И так далее; и дальше
Но это цветаевская интонация – “единственная скороговорка”, как скажет впоследствии Шаховской. А тут стихотворение становится программным для русской эмиграции – “Стихи к России” (1939 год).
Последняя строфа неожиданно слабая, то есть, некоторый взрыв романса.
Еще раз повторяю, что стихотворение становится программным и, прежде всего, для самого автора –
В стихотворении присутствует, с одной стороны эмигрантский взвыв, а с другой стороны – тот же комплекс, как у Фриды (Булгакова), которая сжигает платок; это всё-таки отказ от памяти. У Шмелёва – это память, подёрнутая розовой вуалью; а это – отказ от памяти и даже отказ от языка. Второе и, тем более, третье поколение эмиграции русскому языку разучилось. Дочь Зайцевой Веры Борисовны по-русски говорит, а ее сын и внук уже ничего не кумекают.
Видно, что стихотворение – открыто безрелигиозно: это у Набокова часто (хотя есть одно стихотворение просто о попадании в ад - “Лилит”), но молитвы и, вообще, хоть какого-то религиозного менталитета искать у него невозможно, как и у Бунина, впрочем. То есть, Набоков совершенно развенчивает эту легенду, что вся русская эмиграция была религиозной, скорее наоборот – эмигрировали двести тысяч безбожников.
Впоследствии Набоков после 1939 года всё решительней начинает пробовать перо на английском языке и, переехав в Америку, он становится великим американским писателем. Но это по принципу - на безлюдье и Фома дворянин. То есть, этот его “Пнин” и, тем более, “Лолита” и даже “Другие берега” (“Conclusive evidence”) – это всё-таки даже для Набокова – литература второго сорта. Набоков американский – это уже даже не русскоязычный автор, хотя герой “Лолиты” – это такой деклассированный эмигрант.
Исходя из принципа – “говори на волка, говори и по волку”, перейдём к панихидным размышлениям Владислава Ходасевича в его “Некрополе”. Это, пожалуй, одно из
Называется “Некрополь”, то есть город мертвых – он включает людей тогда, когда они закончили своё земное поприще. Поэтому книга пишется с 1924 года и до 1936 года. За это время уходят сначала прежние, то есть тот же Гершензон, тот же Муни, тот же Фёдор Соллогуб, а потом он уже следит за русской жизнью из эмиграции. И надо сказать, что, например, о Есенине лучшее, что написано (и о Блоке, о Гумилёве) до сих пор - и напишет, наблюдая из эмиграции, и, прорабатывая в уме старое, и создаст шедевр христианской