Фет оказался один в благоустроенном имении, которое уже не требовало его трудов (Марии Петровны рядом не случилось). Лев Толстой где-то рядом, но тот сам был глубокий эгоист и у него нельзя было искать нравственной поддержки. КР, благоговевший перед своим учителем, не догадался вытащить его в Петербург и подтолкнуть к хорошему духовнику. И вот здесь случился последний обвал в его жизни. Фет в холодную сырую погоду встал перед открытым окном в надежде простудиться. У него началось воспаление легких, потом уже двухстороннее, перешедшее в скоротечную чахотку, от которой Фет и скончался.
Если говорить о поэтическом мастерстве Фета в свете Христовой правды, то об этом просто достаточно упомянуть. Что тут сказать? Вот говорили, что «вся помещичья Россия поет Фета». Я могу сказать другое — она только тренькала под гитару известный романс «Я тебе ничего не скажу, я тебя не встревожу ничуть».
Настоящих романсов, как у Глинки на слова Баратынского («Не искушай меня без нужды»), на его стихи не написано; и не написано потому, что такой внутренней музыки до Фета русская поэзия не знала.
Это стихотворение кончается так:
Лишь улыбка уст твоих видна.
После смерти Фета о нём служились все возможные панихиды; его самоубийство было глубоко завуалировано, но Бога-то не обманешь. По настоящему у него не было человека, который бы выплакал за него свои глаза (как бабушка Лермонтова) и который бы Псалтирь читал оп нем неустанно.
Лекция 19.
Николай Семенович Лесков (1831 — 1895 годы).
Свидетель-соглядатай русской жизни (наблюдатель инкогнито).
У всех писателей, которые пробовали силы в автобиографической прозе, творческий «запал» как бы выкладывается и выдыхается. Аксаков напишет «Семейную хронику», «Детские годы Багрова внука», но его «Воспоминания» читать уже невозможно, так как чувствуется, что талант выдохся. Лев Толстой совершенно сознательно напишет «Детство», «Отрочество» и «Юность» — и всё. Шмелев тоже — «Лето Господне» и «Богомолье».
А у Лескова повествование от первого лица — это присутствие постоянного наблюдателя-инкогнито; а сила убедительности такая, что невозможно бывает восстановить его подлинную биографию (сила такова, что не поймешь даже, какого он социального происхождения).
Отец Лескова — небольшой чиновник из семинаристов (коллежский асессор), а мать — из среднего дворянского рода Алферьевых. Но как Лесков выставляет ребенка свидетелем — неподражаемо, для русской литературы абсолютно беспрецедентно. Что-то подобное можно найти в «Больших надеждах» Диккенса, но есть существенная разница. Разница в том, что и у Толстого, и, тем более, у Достоевского, и у Аксакова, и у Шмелева, и у Диккенса герой-когнито, герой известен, а Лесков ухитряется сделать себя инкогнито; как бы «скрытая камера» и он снимает, как бы он переодет — он даже не за кулисами, а он как бы — как души смотрят с высоты на ими брошенное тело» (как у Тютчева). Вот так Лесков наблюдает русскую жизнь.
Лесков наблюдает русскую жизнь в исторические моменты: голод 1840?го и 1841?го годов («Юдоль»), крепостник-самодур с известной фамилией графа Каменского («Тупейный художник»), затем, дает чрезвычайно «проникнутую» ситуацию и рассказанную в форме притчи — повесть «Зверь». Всё произведения разных эпох: «Зверь» — среднего периода, «Юдоль» — очень поздняя, «Тупейный художник» — начало второй половины творческого пути.
Голод 1840-1841 годов прочно датирован, следовательно, реальному Лескову в это время — 10 лет; но вся ситуация помещичьего быта, то есть помещик — отец и помещица-мать, чего в жизни Лескова не было.
Повесть «Юдоль» — это про голод 1840-1841 годов, про который написал только Лесков. Хотя в это время жил и Тургенев и Достоевский (последнему — 20 лет). Но такое написать им, видимо, было и не по силам, так как только Лесков мог написать про глухое пророчество в народе о голоде. У нас об этом — разве что фольклор, потому что только житийная литература пишет о предсказания святых. Например, предсказание Серафимом Саровским голода 1830-31 года: половина братии, которая вообще не доверяли Серафиму, негодовали на него, что тот только смущает покой братии; в том числе и молитвенный покой, а которые к нему относились более серьезно, припадали к чтимым иконам Божией Матери и Спасителя и молили об отвращении беды, не беря в толк того, что Серафим мог бы вымолить лучше. Поэтому Серафим вполне серьезно говорил, что надо запастись хлебом
А такого летописца народной правды, как Лесков, русская литература не знала. Сначала глухое пророчество в народе; потом, когда не было дождей, долго-долго собирались отслужить молебен; когда, наконец, решились, то долго-долго обсуждали, у кого служить молебен, потому де неудобно служить у помещика, у которого любовница в доме, а может быть и две крепостные любовницы, — значит, нужно служить у того, у кого законная супруга.
Молебен отслужили, да уже поздно: все пели, и помещики тоже — «Даждь дождь земле жаждущей, Спасе». Потом уже детишки, нарядившись в нянин фартук вместо стихаря, изображали этот молебен в своем импровизированном детском театре (дети очень любят театр — игра воображения). Наконец, няня одернула детей, что, мол, будет дьячить, хоть бы и дал Господь дождя, а голодный год уже пришел — поздно.
Потом, когда уродилось так, что «от колоса до колоса не слыхать человечьего голоса», что крестьянам никто не помогает, хотя — это время крепостного права, когда был обычай, так сказать, строже закона[80]: все голодные крестьяне имели право просить хлеба на барском дворе.
Так один из бар смотался из собственного имения, чтобы не слышать этих просьб, а свою яровую рожь, как он выразился, «припоганил», то есть вымочил в навозе[81]. Но и такую рожь съели.
Потом начинается голод; и сначала у Лескова идет пересказ народных легенд, а потом подоплеки, откуда возникли легенды. При голоде не было разве что людоедства. Но сам Лесков, уже взрослый человек, так как повесть написана в 90-х годах, вспоминает общественную работу 1891-92 годов. Тогда Ключевский в Духовной Академии читал свой доклад «Добрые люди Древней Руси», который был посвящен Иулиании Лазаревской, но с намёком на обстоятельства 1892 года.
После голода пришел урожай, но люди ничему не научились. Где-то в середине июня первую рожь парили в горшках, а на Петров день (29 июня ст.ст.) пекли первый хлеб — и все пошло как прежде. Парни пели известную прибаутку —
В другом рассказе повествуется о том, что могло иметь и реальную подоплёку; это длинный рассказ, уже почти перерастающий в повесть: «Зверь».