непослушных окоченевших рук, никак не удавалось стянуть её узлом. В конце концов Женька всё же закрепил лыжи и пристроил ведро, набитое снегом.
Путь к дому показался ему бесконечным, а когда он втащил санки в подъезд, то понял — подняться с ними на второй этаж по скользкой, обледенелой лестнице невозможно. С трудом развязав верёвку, он высвободил лыжи и волоком втащил их на площадку второго этажа, потом спустился за ведром и наконец втянул пустые санки.
По тёмному коридору Женька перетащил лыжи к своей комнате и осторожно открыл дверь. В комнате было темно и тихо. «Конечно, дед спит», — подумал Женька. Старик часто теперь твердил пословицу — кто спит, тот сыт. Однако пословица не помогала, за последние дни он сильно ослаб.
Дед Афанасий не спал, он слышал, как вошёл внук, но продолжал лежать лицом к стене: повернуться — нужна сила, а где её взять?
— Досталось воды? — спросил, не оборачиваясь, дед.
— Деда, смотри, я лыжи нашёл.
Дед с трудом повернулся лицом к Женьке:
— Каки таки лыжи?
— Вот, смотри. В сугробе нашёл. Их снегом засыпало. Снег, видно, всю ночь шёл.
Опустив с кровати ноги в подшитых валенках, старик смотрел, как Женька непослушными руками разворачивает завёрнутую в смёрзшуюся материю лыжу.
— Смотри-ка, деда, я думал, это простыня, а это чего-то такое… Халат докторский, что ли?..
— Покажь поближе…
Женька положил необычную находку на колени деда. Старик стащил с опухших рук варежки и долго ощупывал негнущимися пальцами задубевшую на морозе белую материю.
— Подыми затемнение…
Женька отдёрнул тяжёлую штору. На зафанеренном окне остеклённой была только маленькая форточка. Дед смотрел на белый халат, и вдруг что-то далёкое, тревожное возникло в его памяти. Он увидел себя молодым, сильным, на льду Финского залива, в яростной ночной атаке на мятежный Кронштадт. Вражеские прожекторы вспарывали чёрную мартовскую ночь и шарили по льду залива, но красноармейцы были невидимы в маскировочных халатах, точно в таких же белых халатах, что лежал сейчас на его коленях…
— Может, за халат грамм двести хлеба дадут, — сказал Женька.
— Не трожь! — Такого твёрдого голоса у деда Женька давно не слышал. — Не трожь! Управхоз наш не помер?
— Не знаю… вчера утром был живой, стоял у ворот.
— Найди его, чтобы сразу сюда шёл. Имею подозрение…
9. На берегу залива
В анкетах, которые ему приходилось заполнять, Михаил Григорьевич Косов указывал, что он инвалид гражданской войны. В Ольгине он появился в начале тридцатых годов и сразу же был принят в совхоз: уж очень нужная была у него специальность — шорник. Работал он хорошо, лодыря не гонял, пил «аккуратно», но поесть любил не в меру.
— А и прожорлив ты, отец, живот бы хоть пожалел! — упрекала его жена, маленькая, тощая женщина.
Сытый Косов внушительно объяснял:
— Ты, Настя, дура, политически отсталая! Кто хозяин человеку, кто ему приказы отдаёт, на поступки толкает? Думаешь, черепушка? Глупость! Ни хрена твоя черепушка не стоит, хоть и содержит разные извилины. Нет, мать-мачеха! Живот! Он главный хозяин человеку! Всё от него! И революцию живот сделал. Думаешь, почему революция получилась? Сытый бунтовать не будет. Сытому всё одно, кто им командует — что царь, что псарь!
В совхозе знали за Косовым грешки — то подпругу пустит «налево», то узду загонит, — знали, но терпели: не было другого шорника во всём посёлке.
За год до войны жена Косова умерла. Остался Косов один, и совсем обнаглел — Ленинградская милиция задержала его на толкучке, когда он продавал краденную в совхозе сбрую. Судить не стали — отпустили, как инвалида гражданской войны, но из совхоза выгнали. Поселился Косов на отшибе, на самом берегу залива. На какие деньги жил — неизвестно, говорил, что племянница из Ленинграда помогает. А тут началась война, и всем стало не до него.
Редко кто видел теперь Косова в посёлке. Появлялся он только в лавке за хлебом, а в остальном, по его словам, жил «на подножном корму».
— Картошка, капуста, прочие корешки у меня есть, — объяснял Косов, — а больше мне ничего и не надо.
Но в посёлке знали, что Косов возит в город и картошку, и капусту, и «прочие корешки», и меняет в Ленинграде на разные золотые вещи, потому что в городе начался голод. В конце ноября подсчитал он свою добычу и увидел, что может прожить без нужды много лет. А что «подножного корма» осталось на три-четыре недели — это его не тревожило: дело ясное, немцы под Москвой, Ленинград не сегодня-завтра сдадут, а уж при немцах-то он не пропадёт, шесть консервных банок набиты золотишком да «камешками».
Но шли дни, Москва стояла на своём месте, Ленинград не сдавался. В конце ноября Косов отправился в посёлок за хлебом, простоял в очереди час-полтора, а придя домой, увидел: дверь взломана — воры побывали. Золота, конечно, не нашли, а два мешка картошки украли. Косов испугался. Впервые подумал, что голод доберётся до него раньше, чем немцы придут в Ленинград.
Тяжёлые дни наступили для Косова. С ужасом замечал он, как тают его запасы: картошки осталось полмешка, килограммов пять редьки и брюквы, маленькая кадушка квашеной капусты. А немцы по- прежнему только грозились взять Ленинград.
В самом начале декабря получил Косов письмо от племянницы из Ленинграда. Ксения спрашивала — здоров ли и где живёт: по-прежнему у залива или перебрался в посёлок. Михаил Григорьевич описал своё житьё-бытьё: «Живу на прежнем месте, от людей на отшибе, голодаю, потому что обокрали всё продовольствие, помоги чем можешь…»
Вскоре проезжий солдат доставил Косову новое письмо, а с письмом — полкирпича хлеба и шесть пачек пшённого концентрата. Обещала Ксения скоро навестить, а кроме того писала: «Если к тебе придут военные с приветом от меня — окажи им почёт, уважение, а они в долгу не останутся».
Но Косову голодать не пришлось, дела его неожиданно пошли на подъём: в посёлке люди стали умирать от голода. Мёртвых надо было хоронить, а где взять гроб? Кто выроет могилу в заснеженной, окаменевшей земле? Нет в посёлке здоровых мастеровых людей — все в армии. И тут появился Косов. Гроб из ворованного совхозного тёса мастерил за кило хлеба, могилу долбил за два. У кого нет хлеба — брал картошкой. С каждым днём жить ему было лучше, потому что покойников становилось больше. По ночам завывала пурга, бухали вдали тяжёлые орудия, сотрясая скованную морозом землю, тревожно врезались в чёрное небо белые, зелёные, красные ракеты. Косов выбегал на крыльцо, прислушивался, с какой стороны стреляют: может, немцы пошли в наступление? Пора! Давно пора!
Однажды, вернувшись с кладбища с буханкой хлеба, Косов затопил печурку, поставил чайник, разрезал буханку на тонкие ломтики и разложил их на печурке: пусть подсохнут, будут сухари про запас. Хорошо бы смотаться в Ленинград, думал он, сидя у печки. Сейчас там за буханку хлеба можно наменять чего хочешь! Только ведь пропуска не даст чёртова милиция!
Тихий стук прервал его размышления. Хотя был уже поздний час, но стук не удивил Михаила Григорьевича — верно, ещё один покойничек, можно сказать, ещё буханочка хлеба стучится. Он открыл дверь и посветил ручным фонариком. В дверях стоял рослый красноармеец с вещевым мешком на плече.
— Привет вам от Ксении Петровны, — сказал он и шагнул в тёмные сени твёрдо, уверенно, точно он