требует большего усилия и постепенности, меньше предлагает внешнего обманчивого блеска, не льстит ложным надеждам; она безразличнее к судьбе и способна принимать мир таким, каков он есть, не тираня его нашими по-человечески изменчивыми требованиями.
Жизнь в средние века*
Наше представление о средних веках — пожалуй, больше, чем о других периодах истории, — искажено предрассудками. Иногда оно чересчур мрачное, иногда слишком возвышенное. Не сомневавшийся в себе XVIII век считал средневековье просто варварством — для Гиббона1 люди того времени были «грубыми предками». Реакция на французскую революцию породила романтическое восхищение абсурдом, которое обосновывалось тем, что разум привел к гильотине. Это вызвало и восславление так называемой «эпохи рыцарства», ставшее популярным в англоязычной среде благодаря сэру Вальтеру Скотту. Мальчики и девочки до сих пор увлекаются романтикой средних веков: они воображают время, когда рыцари были закованы в латы, вооружены пиками, говорили «Сказал» или «Во имя святости!» и неизменно были любезны либо разгневаны; все дамы были прекрасны, нуждались в помощи, и в конце концов их непременно спасали. Имеется и третья точка зрения, отличающаяся от первых двух, хотя, подобно второй, выражающая восхищение средними веками: это — церковный взгляд, порожденный нелюбовью к Реформации. Здесь подчеркиваются благочестие, ортодоксия, схоластическая философия и единение христианского мира под эгидой церкви. Подобно романтическому воззрению, это тоже реакция против разума, но не такая наивная. Она рядится в одежды того же разума, настаивает на великой системе мышления, которая когда-то правила миром и может еще вернуть свое господство.
Во всех этих взглядах есть элемент истины: средние века были грубыми, они были рыцарственными, они были благочестивыми. Но если мы хотим видеть эпоху в истинном свете, мы не должны противопоставлять ее нашему собственному времени, независимо от того, в чью пользу это противопоставление: мы должны попытаться увидеть ее такой, какой она виделась современникам. Кроме всего прочего следует помнить, что в любую эпоху большинство людей заняты добыванием хлеба насущного, а не высокими темами, о которых пишут историки. Такие простые смертные описаны Эйлин Пауэр в ее прекрасной книге «Средневековые люди», охватывающей период от Карла Великого2 до Генриха VII3 Единственная известная личность в ее галерее — это Марко Поло,4 остальные пятеро в большей или меньшей степени неизвестны: это люди, жизнь которых реконструирована по случайно сохранившимся документам. Рыцарство, бывшее занятием аристократов, в этих демократических анналах не упоминается; благочестие представлено крестьянами и британскими торговцами, но гораздо менее заметно в церковных кругах; и все они гораздо в меньшей степени варвары, чем полагал XVIII век. В книге есть, правда, одно очень яркое противопоставление, говорящее в пользу «варварской» точки зрения: это, с одной стороны, венецианское искусство позднего средневековья, а с другой китайское искусство XIV века. Репродуцированы две картины: одна — сделанная в Венеции иллюстрация, на которой изображено отплытие Марко Поло, другая — китайский пейзаж XIV века, написанный Чао Менг Фу. Мисс Пауэр говорит: «Одна (картина Чао Менг Фу), очевидно, является продуктом высокоразвитой цивилизации, а другая — цивилизации наивной и незрелой». Если сравнить картины, то с этим нельзя не согласиться.
Другая недавно вышедшая книга — «Осень средневековья» профессора Хейзинги из Лейдена рисует чрезвычайно интересную картину XIV и XV веков во Франции и Фландрии. В этой книге рыцарству уделяется должное внимание, но не с романтической точки зрения; оно рассматривается как сложная игра, которую придумали высшие классы, чтобы приукрасить свою невыносимо скучную жизнь. Существенной чертой рыцарства была удивительно изысканная концепция любви, как чего-то такого, что приятно оставить неудовлетворенным. «Когда в двенадцатом столетии неутоленное желание было поставлено трубадурами Прованса в центр поэтической концепции любви, произошел поворот в истории цивилизации. Изысканная поэзия… делает самое желание существенным мотивом и таким способом создает концепцию любви с отрицательным знаком». И далее: «Существование высшего класса, интеллектуальные и моральные понятия которого были вложены в ars amandi, остается совершенно исключительным историческим фактом. Ни в одну другую эпоху идеал цивилизации не был до такой степени сплавлен с идеалом любви. Подобно тому как схоластика представляет собой великую попытку средневекового духа объединить всю философскую мысль вокруг одного центра, так теория изысканной любви, в менее возвышенной сфере, стремится охватить все, что принадлежит благородной жизни».
Многое в средних веках можно интерпретировать как конфликт между романской и германской традициями: с одной стороны, церковь, с другой — государство; с одной стороны, теология и философия, с другой — рыцарство и поэзия; с одной стороны, закон, с другой — удовольствие, страсть и все анархические побуждения очень своевольных людей. Романская традиция шла не от великих дней Рима, а от Константина5 и Юстиниана6 но даже в таком виде она содержала нечто такое, в чем нуждались бурлящие нации и без чего цивилизация не могла бы возродиться после веков мрака. Люди были свирепы, и усмирить их можно было лишь при помощи ужасающей жестокости: террор применялся до тех пор, пока не стал привычным и не утратил силы своего воздействия. После описания Пляски Смерти — любимого сюжета средневекового искусства, где скелеты пляшут вместе с живыми людьми, доктор Хейзинга рассказывает о кладбище Невинных в Париже, по которому прогуливались ради удовольствия современники Вийона7:
«Черепа и кости были навалены в гробах, которые стояли вдоль окружавших место с трех сторон галерей и были открыты для обозрения тысячам людей, преподавая всем урок равенства… В галереях Пляска Смерти представала в ее образах и позах. Никакое другое место не было лучше приспособлено для обезьяньей фигуры ухмыляющейся Смерти, волочащей за собой папу и императора, монаха и шута. Герцог Беррийский, пожелавший, чтобы его похоронили в этом месте, повелел вырезать на портале историю трех мертвых и трех живых.
Столетием позже эту выставку погребальных символов завершила огромная статуя Смерти, находящаяся сегодня в Лувре, — единственная вещь, сохранившаяся из этого собрания. Таким было мрачное место, которое парижане XV века посещали подобно тому, как они посещали Пале Рояль в 1789 году.
День за днем толпы людей гуляли по галереям, смотрели на фигуры и читали простые вирши, напоминавшие о приближавшемся конце. Несмотря на постоянно происходившие там похороны и эксгумации, это было место публичного времяпрепровождения и встреч. Перед гробами устроены магазинчики, по галереям прохаживаются проститутки. Женщина-затворница замурована в одну из церковных стен. Монахи приходят сюда проповедовать, здесь устраиваются процессии… Здесь даже устраиваются пиры. До такой степени страшное стало привычным».
Как и следует ожидать, жестокость была одним из любимейших удовольствий населения. Господа покупали разбойников только для того, чтобы посмотреть на пытки, «которым люди радовались больше, чем восставшему из мертвых святому». В 1488 году нескольких судей из Буржа, заподозренных в измене, неоднократно подвергали пыткам на рыночной площади ради того, чтобы сделать народу приятное. Они просили о смерти, однако мольба была отклонена, говорит доктор Хейзинга, «чтобы люди могли еще раз порадоваться их мучениям».
Вероятно, кое-что все же говорит в пользу точки зрения XVIII века.
В книге доктора Хейзинги есть несколько очень интересных глав, посвященных искусству позднего средневековья. Изящную живопись нельзя было и сравнить с архитектурой и скульптурой, которые стали излишне цветистыми из-за любви к пышности и феодальной помпе. Например, когда герцог Бургундский нанял Слютера8 чтобы тот изваял роскошное Шанмольское распятие, на кресте появились изображения армий Бургундии и Фландрии.
Еще более удивительно, что на Иеремии9 который входил в скульптурную группу, были очки! Автор книги создает трогательный образ великого художника,