жирной сучке глаза выколю, так и знай! Или скажу своим — ее на ножики поставят”.
И тут Петр Сергеевич вдруг вспомнил пророчества цыганки, показавшиеся ему совершенно безумными: еще в той, другой жизни, два дня назад… А ведь выколет, подумал он и, схватив за руку эту юную мегеру, втащил в коридор.
— Ты прости меня, девочка, — сказал он и погладил ее тыльной стороной ладони по голове. — Я очень перед тобой виноват, очень… И ты права: со мной действительно что-то случилось, я теперь другой человек. Уж лучше ты мне глаза выколи, я это заслужил.
Она заплакала, стала в отчаянии барабанить своими детскими кулачками в его грудь и завыла по- бабьи:
— Коленька, ты только подумай, ну кто еще тебя, дурака, так любить будет?.. Я же ради тебя на все пошла, меня даже родители прокляли. Отец тебя убить собирался, ты же знаешь: я его в доме закрыла, а когда он вышиб дверь, руку ему правую прокусила… Коль, я не могу без тебя!
“Как все-таки легко здесь бросаются чужими жизнями, — подумал Петр Сергеевич. — Что убить, что глаза выколоть”. А вслух сказал, показав свои грязные руки: “Ты хоть в квартире мне прибраться разрешишь? Сто лет собирался”.
Дитя Востока восприняла его слова как форму примирения: встала на цыпочки, чмокнула его в щетинистую щеку и убежала.
Петр Сергеевич развернул оставленный ею сверток, понюхал. Запах был незнакомый, дурманящий. “Ох, не посадили бы меня в каталажку раньше, чем я смогу вернуться назад”, — подумал он.
…То, что раньше было его телом, лежало, туго спеленутое простынями в шестиметровой палате — маленький, лысый, тщедушный и глубоко несчастный старик. “Неужели это я?” — с брезгливым ужасом подумал Петр Сергеевич. Он помнил, разумеется, сколько ему лет и эту лысину с жидкими седыми волосенками, и это серое морщинистое лицо видел как минимум раз в день, во время бритья. Но ведь человек себя не знает! В зеркале — образ, иллюзия, миф; ты видишь лишь то, что готов увидеть.
Петр Сергеевич медлил, поскольку исходная идея трещала по швам. Он несколько дней добивался, чтобы его пустили к больному, — не из сострадания, разумеется, ибо сам виноват, алкаш чертов! — а из элементарного предположения, что ситуация может быть исправлена лишь при условии, что они будут находиться рядом. Если чудо (нелепица, ошибка природы, сбой программы) произошло один раз, почему бы ему не произойти во второй? Придется снова сталкиваться лбами — нет проблем, он готов… Вернее, раньше был готов, а сейчас уже полон сомнений. Он что, действительно так жаждет возвращения в это старое, дряхлое, обреченное тело? Петр Сергеевич стыдился этих мыслей, но поделать с собой ничего не мог.
Стул под ним скрипнул. Больной проснулся, открыл глаза. Сначала в них было полное безумие, потом ужас, потом — стремительно нарастающие злоба и ярость.
— Отдай! — тело ворочалось, тщетно пытаясь освободить руки. — Отдай, сука! — и тут же залп трехэтажного мата, от которого даже стекла в окне задрожали.
— Бери! — спокойно сказал Петр Сергеевич.
Тот сразу как-то сник, взгляд стал растерянным и жалким.
— Где я? — спросил он тихо и уже совсем шепотом, жалким и умоляющим, добавил: — Зачем ты меня забрал?..
— Нет, дружок, это ты забрал мое тело, — уточнил Петр Сергеевич. — Лбом своим стоеросовым.
— Я не помню, — ответил тот. — Совсем ничего не помню. Очнулся в больнице, а у меня руки чужие, ноги чужие, морда старая. Во, думаю, допился… Слышь, будь человеком, давай все назад переиграем!
Никакой жалости к этому дремучему люмпену, угодившему в капкан его старческой оболочки, у Петра Сергеевича, разумеется, не было и быть не могло. Впрочем, как он теперь ясно и окончательно понял, не было и выбора.
— Давай, — кивнул он.
— Как?! — больной напрягся, сделал попытку приподняться. — Я очень хочу, а как?
— Понятия не имею. В любом случае это перспектива дальняя, для начала тебе нужно выйти отсюда… Ты ведь не хочешь закончить свою жизнь в психушке? Да еще в отделении для буйных.
— Так я что, в дурке? — дошло наконец до того. — А я все думал: чего эти уроды меня связали, да еще колют всякую хрень, головы не поднять.
— Ну вот, теперь ты в курсе, — сказал Петр Сергеевич. — Перестанешь буянить и матом ругаться — развяжут, в общую палату переведут… Ну, а потом видно будет.
— Слышь, братан, только не бросай меня, хорошо?.. Пообещай мне!
— Да как же я могу тебя бросить, если ты — это я, а я — это ты, — горько усмехнулся он. — Тут и захочешь — не бросишь.
Попытки Петра Сергеевича изменить чуждый ему образ жизни продолжались с переменным успехом. Он врезал новые замки, отвадил понемногу друзей-алкашей, сославшись на мифических врачей, запретивших ему пить. Разобрался не без попытки поножовщины с бывшими работодателями- азербайджанцами, которым он почему-то должен был довольно приличную сумму. А вот от кого он не смог отказаться, так это от Катерины, — уж очень сладким оказался сей плод. По вечерам, накормив принесенным из кафе обедом и вкусив очередную порцию телесной любви, она обычно дремала на диване. Петр Сергеевич лежал рядом и предавался единственному из доступных ему ныне интеллектуальных занятий: анализировал чужую и совершенно незнакомую жизнь, пытаясь как-то определиться в ней и выстроить свою новую судьбу.
Получалось, что выстраивать нечего. Временно находиться в чужом теле он еще мог, но признать его окончательно своим, да еще распоряжаться по собственному усмотрению, было сродни наглому воровству, пусть и непреднамеренному. В этом теле все было лучше, чем в прежнем. Оно было сильным, здоровым, работоспособным; быстро ходило, легко поднимало тяжести и совершенно не утомлялось. Правда, его постоянно нужно было держать в узде — могло и в лоб дать случайному уличному обидчику, и даже прихватить что плохо лежит. Была еще масса не столь существенных вещей, которые раздражали Петра Сергеевича безмерно: и застревавшая в горле ненормативная лексика, и дурные манеры, и запах собственного пота — острый, терпкий, насыщенный молодыми гормонами… Впрочем, все это естественно: чужое — оно и есть чужое, надо изыскивать возможности вернуться в свое. Он почему-то надеялся, пусть и без всяких к тому оснований, что способ это осуществить обязательно найдется. Нужно просто немного потерпеть. В конце концов, там, наверху, должны же наконец заметить собственную ошибку и как-то ее поправить или подсказать выход. Пока же, чтобы не тронуться рассудком, надо к этой новой и чужой жизни относиться как к нелепому сну или бездарному голливудскому фильму.
Когда он проснулся, Катя уже встала.
— Вот иногда смотрю я на тебя, Николай и… аж мурашки по спине, — говорила она, сладко потягиваясь. — Вроде это не ты, понимаешь?
— Это потому, что знала меня только пьющего.
— Да не в этом дело… Я раньше никогда не видела, чтобы ты что-то читал, чтобы просто сидел и о чем-то думал, а слова ты порой говоришь такие, что я не только от тебя, — ни от кого их не слышала!
— Например? — спросил он.
— Я что, их запоминаю? Делать мне больше нечего… А вот сейчас ты во сне разговаривал.
— Ну, это с каждым бывает.
— Погоди, я главного не сказала: ты не по-русски разговаривал, по-иностранному!
— Кать, не выдумывай, — он пробовал обратить все в шутку.
— А чего мне врать-то? — обиделась она. — Мы люди хоть и темные, но телевизор смотрим: говорю тебе, по-иностранному шпрехал! Да так легко, словно он у тебя родной… Свихнусь я с тобой, Колька: подменили мне мужика!
Петр Сергеевич стал рассказывать ей про разговор с несуществующим врачом: тот будто бы предупреждал, что при столь серьезной травме головы возможны любые неожиданности. Одно теряешь, другое приобретаешь. Ванга вон вообще ослепла, но зато дар предвидения обрела.
— Но ты же не ослеп, — возразила Катя. — Хотя глаза у тебя стали другими. И взгляд… Ты вообще