стебли водорослей покрывали её замшелый панцирь. Она была очень стара и грандиозна в своей тучности, и глаз её, впившийся в мышат, казался оком самого времени, точно дымчато-серый самоцвет в оправе древнего чешуйчатого камня. Клювастая голова её раскачивалась по-змеиному, дробя знаками препинания раскатистую речь.
– Вам выпала великая честь, – объявила она. – Знакомство с самой Серпентиной – мыслителем, учёным и драматургом. Голосом болота и пруда… – Черепаха отвлеклась на миг, чтобы ухватить сонную лягушку, всплывшую из-под ила, и резонно добавила: – …а также их пастью и желудком.
Слова её поднимались на поверхность цепочкой пузырьков, и каждое вспыхивало в лучах солнца серебряным пятнышком.
– Очень приятно, – сказал отец. – Мышонок и сын.
– Возвращаясь к нашей дискуссии, – промолвила Серпентина. – Вы сказали «завести». В каком смысле?
– В смысле повернуть ключ в моей спине, – ответил отец.
Серпентина посмотрела на ключ.
– Зачем он нужен? – осведомилась она.
– Ключ на Завод равно Идти, – объяснил мышонок.
– Идти? – переспросила черепаха. – Куда идти? Памятуя о том, что данная грязь во всём подобна другой грязи, мы вправе предположить, что и другая грязь во всём подобна данной, а из этого вытекает, что одно место тождественно всем местам и все места суть одно. Следовательно, оставаясь там, где мы есть, мы в то же самое время пребываем повсеместно, а значит, идти очевидным образом некуда. Итого: завождение есть тщета.
Серпентина угнездилась поудобнее в мягком иле и закрыла для себя тему завождения навсегда.
– Но как же нам тогда снова отыскать слониху? И тюлениху? – пискнул мышонок и расплакался.
– Нам надо отсюда выбраться, – сказал отец.
– Выбираться отсюда не надо, – возразила Серпентина. – Дно – это дом родной. Здесь проникаешь взором под поверхность вещей. Здесь мыслишь поистине глубоко и обретаешь основательность,
– А что вы созерцаете? – спросил мышонок.
– Бесконечность, главным образом.
– А что это – бесконечность?
– Бесконечность – вот.
Банка простояла на дне пруда долго-долго, и некоторые пёсики давно уже растворились в тёмной воде клочками цветной бумаги. Крошечная живность вовсю расплодилась на этикетке, и на широких её просторах паслись улитки и черви, странствуя без боязни между мелкими буковками в нижней части и крупной надписью наверху.
– Вот она, бесконечность, – со снисходительностью полновластного собственника повторила Серпентина. – Ей нет конца. И рано или поздно для каждого наступает время обратиться к её созерцанию. – Она пару раз взмахнула ластой для убедительности.
– Мой сын ещё совсем ребёнок, – попытался возразить отец. – Давайте лучше я этим займусь.
– В этом деле не может быть слишком рано, – отрезала Серпентина. – Сын – творец отца. Взять
– А это где? – спросил сын.
–
– Странно, – пробормотал отец. – За последним видимым псом… Есть такая пьеса…
– Эту пьесу написала я! – Черепаха грозно щёлкнула клювом перед самым носом отца. – Я, Серпентина. Собственной персоной. Вас, естественно, удивляет, что столь глубокий мыслитель произвёл на свет нечто столь легковесное и развлекательное, столь вопиюще увеселительное, столь, я бы сказала, популярное в своей незамысловатости…
– Премьера вызвала огромный ажиотаж, – тактично промолвил отец. – Зрители даже не смогли усидеть на месте.
– Вполне естественно, – кивнула Серпентина. – Учитывая, что Фурца и Вурца под маской шутки и фарса изображают самую СУТЬность того, что есть БЫТЬ, удивляться тут нечему.
– Совершенно верно, – согласился отец. – А после того, как мы покончим с бесконечностью, вы не смогли бы помочь нам выбраться из этого пруда?
– Как вам не стыдно! – взревела Серпентина. – Каждый из нас, сколь бы глубоко он ни увяз в грязи, должен возноситься силой собственной мысли. Путь через псов и дальше, за точки, к великой истине, каждый должен проделать сам, в одиночку. – На этом дымчатые глаза её закрылись, черепаха умолкла и погрузилась в сон.
– Как же нам отсюда выбраться? – спросил отца мышонок.
– А мне почём знать? – раздражённо огрызнулся отец. – Мы ведь совершенно беспомощны, как всегда.
Обрывок выхухолевой бечёвки, всё ещё привязанный к его руке, тянулся ввысь, напоминая о разбитых надеждах.
– А помнишь, дядюшка Квак когда-то сказал, что самое дно, как ни странно, близко к вершине? – промолвил мышонок.
– Это он о чём-то другом сказал, – возразил отец. – Тут и правда очень глубоко. Ты ещё не разглядел, что там – за последним видимым псом? Несправедливо взваливать на тебя такой труд, но я стою спиной к этим псам и ничего не вижу.
– Сын – творец отца, – напомнил мышонок. – Я справлюсь. – И он уставился на банку из-под «БОН- 30». – Вот первый пёс, – пробормотал он. – А за ним – ещё один, и ещё, и ещё…
Отвернуться мышонок не мог – оставалось только день за днём таращиться на банку. Течение колыхало этикетку, и временами у малыша начинала кружиться голова, но самое главное – сколько бы он ни всматривался, никак не удавалось разобрать, какой из псов действительно самый последний.
Пруд стряхнул остатки зимы. Деревья утратили угловатость наготы – ветви их уже опушались юной листвой. Остроглавая скунсова капуста пробивалась из-под чёрной топкой земли, а ночи наполнились громогласными трелями квакш. Малиновки трудились без устали среди дождевых червей; трескучие крики зимородка оглашали берега; над камышами курсировали кряквы, а из окрестных болот доносились то посвисты полевого луня, то гуканье выпи. Рыбы, проплывавшие мимо мышонка с отцом, двигались теперь проворнее, а пробивавшийся сквозь толщу воды солнечный свет казался теплее, чем прежде. Лягушки и головастики, тритоны, змеи и черепахи, пробуждаясь от спячки, поднимались со дна наверх – навстречу весне.
– Вот он – тот маленький пёсик, – бормотал малыш. – А вот он – тот, что за ним… – Но как бы мышонок ни старался, пёсики начинали мельтешить перед глазами и последний неизменно ускользал.
– А хотите, я помогу вам смотреть? – раздался вдруг тоненький, робкий голосок. – А вы за это поговорите со мной и не станете меня есть, а? Как по-вашему, вы ведь меня не съедите?
– Мы никого не едим, – сказал мышонок. – Вы где?