переживающего упадок языка; языка, который, подобно баскскому и валлийскому в новых промышленных и урбанистических центрах, часто находился фактически на грани полного исчезновения. Несомненно, защита старинного языка означала в данном случае защиту старинных обычаев и традиций общества в целом от разрушительного влияния современности, чем и объясняется та поддержка, которую католическое духовенство оказывало бретонскому, фламандскому, баскскому и прочим подобным движениям. И в этом смысле они были чем-то большим, нежели движения среднего класса. И все же баскский лингвистический национализм не являлся движением традиционной деревни, по-прежнему говорившей на том языке, который испаноязычному основателю Баскской Национальной партии (PNV), как и многим другим борцам за народный язык, пришлось изучать в зрелом возрасте. И к новому национализму баскское крестьянство особого интереса не проявило. Подлинные его истоки — в реакции «консервативной, католической и мелкобуржуазной среды»[213] (приморских городов) на угрозу индустриализации и занесенного ею «безбожного» социализма иммигрантов-пролетариев, а кроме того — во враждебном отношении упомянутых слоев к крупной баскской буржуазии, связанной своими интересами с испанской монархией в целом. В отличие от каталонского автономизма, PNV получала со стороны местной буржуазии лишь самую незначительную поддержку. А в претензии на языковую и расовую исключительность, на которой основывался баскский национализм, явственно звучат нотки, хорошо знакомые каждому, кто изучал праворадикальные мелкобуржуазные движения: баски выше остальных народов по причине своей расовой чистоты, доказанной уникальностью языка, которая свидетельствует об их нежелании смешиваться с другими народами, и прежде всего — с арабами и евреями. Сходным образом можно охарактеризовать и собственно хорватский (в отличие от общеюгославского) национализм, который в 1860-х годах пустил первые слабые ростки («поддержанный мелкими буржуа, преимущественно лавочниками и розничными торговцами»), а в эпоху Великой депрессии конца XIX века уже добился определенного влияния — разумеется, среди тех же низших слоев среднего класса, испытывавших особые экономические трудности. «Он отражал сопротивление мелкой буржуазии „югославизму“ как идеологии более состоятельных буржуазных кругов». Ни язык, ни раса не могли в данном случае отделить «избранный народ» от остальных, а потому идея особой исторической миссии хорватской нации, призванной защитить христианство от нашествия с востока, и послужила для утративших уверенность в себе слоев источником столь необходимого им чувства превосходства.[214]Те же самые общественные слои составили опору иной разновидности национализма, а именно движений политического антисемитизма, возникших в последние десятилетия века, главным образом в Германии (Штокер), Австрии (Шонерер, Люгер) и Франции (Дрюмон, дело Дрейфуса). Неуверенность в своем статусе, трудность самоидентификации, непрочность социального положения многочисленных слоев, находившихся между бесспорными работниками физического труда и столь же бесспорными представителями высших классов; сверхкомпенсация через претензии на исключительность и превосходство, которым кто-то вечно угрожает, — все это сближало мелкую буржуазию с идеологией воинствующего национализма, которую можно фактически определить как ответ на подобные угрозы. Последние же исходили от рабочих, от иностранных государств и просто иностранцев; от иммигрантов, от капиталистов и финансистов, столь охотно отождествляемых с евреями, в которых видели также и революционных агитаторов. Этим средним слоям казалось, что их со всех сторон окружают враги. И ключевым словом в политическом лексиконе французских правых 1880-х годов было отнюдь не слово «семья», «порядок», «традиция», «религия», «нравственность» или что-либо подобное: громче всего, как указывают исследователи, звучало слово «опасность». [215] Таким образом, национализм из понятия, связанного с левыми и либеральными идеями, превратился в среде мелкой буржуазии в шовинистическое, имперское, агрессивно-ксенофобское движение, точнее — в правый радикализм; и перемены эти были заметны уже в двусмысленном использовании таких терминов, как «patrie» и «патриотизм» около 1870 г. во Франции.[216] И сам термин «национализм» был создан для описания именно этой тенденции, прежде всего во Франции, а несколько позднее и в Италии.[217] В конце века он еще казался совершенно новым. Но даже там, где существовала определенная преемственность, как например, в случае с «Turner», массовым гимнастическим союзом националистического толка, происходивший в 1890-х годах сдвиг вправо можно проследить и оценить по проникновению в его германские отделения антисемитизма (из Австрии) по замене либерально-национального (черно-красно-золотого) триколора 1848 года имперским трехцветным (черно-бело-красным) флагом и по вновь возникшему увлечению идеями имперского экспансионизма.[218] В каком именно секторе среднего класса находился центр тяжести подобных движений — например, «бунта групп мелкой и средней городской буржуазии против того, что представлялось им наступлением враждебного пролетариата», [219] бунта, ввергшего Италию в Первую мировую войну, — об этом, разумеется, можно спорить. Однако исследования социального состава итальянского и немецкого фашизма не оставляют сомнений в том, что подобные движения опирались главным образом на средние слои. [220]А кроме того, пусть даже патриотическое рвение этих промежуточных слоев приветствовалось и поощрялось правительствами уже существующих национальных государств, проводивших политику имперской экспансии и национального соперничества с другими подобными государствами, мы видели, что такие настроения возникали спонтанно, а следовательно, не вполне поддавались воздействию и манипулированию сверху. Немногие из правительств — даже накануне 1914 года — были настроены столь же шовинистически, как и подталкивавшие их в спину крайние националисты, а правительств, созданных самими ультра, еще не существовало.
Тем не менее, хотя правительства не могли полностью контролировать этот новый национализм, а последний еще не мог подчинить себе правительства, опора на государство и идентификация с ним представляли собой настоятельную необходимость для националистических слоев мелкой и средней буржуазии. Если своего государства у них еще не имелось, то завоевание национальной независимости и должно было обеспечить им тот общественный статус, которого они, по собственному убеждению, заслуживали. И для тех мужчин и женщин, которые осваивали азы гаэльского языка на вечерних курсах в Дублине, а затем преподавали только что выученное другим активистам, проповедь возвращения Ирландии к ее древнему языку стала бы чем-то большим, нежели пропагандистский лозунг. Как показала впоследствии история Ирландского Свободного государства, знание языка превратилось в необходимое условие для занятия любых (кроме самых низких) постов на государственной службе, а потому сдача экзамена по ирландскому языку стала пропуском в интеллигентные и профессиональные круги. А если они жили в национальном государстве, то именно национализм давал им чувство социальной самоидентификации, которое пролетарии черпали в своем классовом движении. Можно предположить, что низшие слои среднего класса — как те его группы, которые, подобно ремесленникам и мелким торговцам, оказались теперь экономически беззащитными, так и те категории, которые были в значительной мере столь же новыми, как и рабочий класс (ввиду беспрецедентного расширения слоя «белых воротничков» и вообще лиц, чья профессия предполагала высшее образование) — видели в себе скорее не класс как таковой, но некое сообщество самых ревностных и лояльных, а потому и самых «уважаемых» сынов и дочерей своей родины.
Но какой бы ни была природа того национализма, который вышел на авансцену истории в предшествовавшие Первой мировой войне 50 лет, все его разновидности имели нечто общее, а именно враждебность к пролетарским социалистическим движениям — и не только потому, что последние охватывали пролетариев, но также по причине их сознательного и воинствующего интернационализма (или, по крайней мере, отсутствия в них националистических моментов).[221] А потому кажется вполне логичным рассматривать лозунги национализма и социализма как взаимоисключающие и успехи одного считать бесспорным свидетельством неудач другого. И действительно, согласно каноническому взгляду историков, массовый национализм восторжествовал в ту эпоху над соперничающими идеологиями, а главное — над опиравшимся на классовое сознание социализмом; доказательством чего, как принято считать, стала вспыхнувшая в 1914 году мировая война (обнаружившая внутреннюю слабость социалистического интернационализма), а также полный триумф «принципа национальности» в договорах, оформивших мирное урегулирование после 1918 года. И все же, вопреки обычным представлениям, те принципы, на которых основывалась политическая притягательность разных идеологий для масс (и прежде всего — классовый, конфессиональный и