таким образом границу между приватно-локальной сферой существования большинства граждан и областью публично-государственной. Без современных масс-медиа было бы невозможным постепенное превращение британской королевской семьи во вполне «домашний» и одновременно публичный символ национального единства. Самый продуманный из его ритуальных вариантов — рождественское обращение монарха к нации — был изобретен именно для радио (1932 г.), а впоследствии перенесен на телеэкран.
Но после 1918 года международный спорт, как это вскоре отметил Джордж Оруэлл, превратился в элемент национального соперничества, а сами спортсмены, представители соответствующих наций и государств, — в важный символ их воображаемой общности. Именно в этот период главную роль в Тур де Франс начали играть не отдельные гонщики, а национальные команды; в кубке Митропы стали встречаться ведущие сборные центральноевропейского региона; мировой футбол получил Кубок мира, а Олимпийские игры, как это продемонстрировал 1936 год, окончательно превратились в повод для национального соперничества и самоутверждения. Исключительно эффективным средством внедрения национальных чувств (по крайней мере, среди мужчин) спорт является потому, что даже лица с наименее выраженными политическими или общественными интересами могут легко отождествить себя с нацией, если ее символизируют молодые люди, блистающие теми качествами, которыми практически каждый мужчина хочет или в определенный период своей жизни хотел обладать. В виде команды из одиннадцати человек с конкретными именами воображаемая общность миллионов кажется более реальной, и тогда даже тот, кто принадлежит всего лишь к болельщикам, сам становится символом нации. Автор этих строк хорошо помнит, с каким волнением слушал он в 1929 году радиорепортаж о первом в истории матче английской и австрийской футбольных сборных (проходившем в Вене). Было это в доме моих австрийских приятелей, которые пригрозили: если выиграет Англия — что по ходу трансляции казалось весьма вероятным — мне это даром не пройдет. Единственный английский мальчик в этой компании, я был тогда самой Англией, они же воплощали Австрию. (К счастью, игра завершилась вничью.) Так двенадцатилетние ребята переносили преданность команде на свою нацию в целом.
Таким образом, в межвоенный период в европейских националистических движениях преобладал национализм наций-государств и их невоссоединившихся меньшинств на территориях других государств. Разумеется, война и ее последствия усиливали национализм, в особенности после того, как в начале 1920-х годов волна революционных надежд пошла на убыль. Фашизм и другие правые движения не замедлили этим воспользоваться. Прежде всего они стремились мобилизовать средние слои и прочие классы, испытывавшие страх перед социальной революцией, на борьбу с красной угрозой, которая — особенно в своей большевистской форме — легко отождествлялась с воинствующим интернационализмом и (почти совпадавшим с ним, как тогда казалось) антимилитаризмом, усиленным страшным опытом 1914–1918 гг. Подобная националистическая пропаганда действовала тем успешнее, даже на рабочих, что в поражениях или неудачах страны она винила внешних врагов и внутренних предателей. Недостатка же в поражениях и неудачах, требовавших объяснения и оправдания, разумеется, не было.
Не стоит впадать в преувеличения, утверждая, будто подобный воинствующий национализм стал всего лишь результатом отчаяния, хотя вполне очевидно, что в период Великой депрессии именно крах всех надежд, безысходность и негодование толкали множество людей в объятья нацистской партии и других крайне правых движений Европы. И, однако, реакция немцев на поражения 1918 и 1945 годов была далеко не одинаковой. В эпоху Веймарской Республики практически все немцы, в т. ч. и коммунисты, были убеждены в вопиющей несправедливости Версальского договора, и борьба против него стала для всех партий, как правых, так и левых, одним из важнейших лозунгов, способных увлечь за собой массы. Между тем в 1945 году Германию заставили принять неизмеримо более суровые и произвольные условия, нежели в 1919. Кроме того, после 1945 г. на территории Федеративной Республики оказались миллионы озлобленных, националистически настроенных немцев, безжалостно изгнанных из государств Центральной и Восточной Европы и отнюдь не считавших это изгнание справедливым возмездием за гораздо более ужасные зверства, совершенные нацистской Германией в других странах. Однако воинствующему политическому реваншизму суждено было сыграть в политической жизни ФРГ весьма скромную и преходящую роль, и сегодня он, бесспорно, не является серьезной силой. Причины, обусловившие различие между эпохами Веймара и Бонна, определить нетрудно. С конца 1940-х годов жизнь большинства граждан Федеративной Республики улучшалась поразительными темпами, тогда как Веймарская Республика, едва оправившись после военного краха, революции, спада и галопирующей инфляции, уже через несколько лет вверглась в пучину ужасающей депрессии.
Но даже если не считать возрождение воинствующего национализма простой реакцией на чувство безысходности, он, безусловно, был чем-то таким, что позволяло заполнить вакуум, возникший вследствие краха иных идеологий и политических программ и их явной неспособности осуществить людские надежды. Он стал еще одной новой утопией для тех, кто утратил старые утопии века Просвещения; программой для тех, кто разуверился в других программах; поддержкой для тех, кто уже не мог опереться на прочие социальные и политические реалии. К этому вопросу мы вернемся ниже.
И однако, как мы пытались показать в предыдущей главе, национализм вообще — и национализм интересующей нас эпохи в частности — нельзя полностью отождествлять с теми слоями, для которых он представлялся исключительным, абсолютным и всепоглощающим политическим императивом. Мы видели, что национализм был далеко не единственной формой, которую принимало чувство национальной идентичности, или, если использовать термины гражданских прав и обязанностей, чувство патриотизма. Здесь важно видеть различие между непримиримым национализмом государств или правых националистических движений, стремившимся вытеснить все прочие способы политической и социальной идентификации, и более сложным национальным/гражданским и общественным самосознанием, образующим в современных государствах ту почву, на которой прорастают все иные политические убеждения и чувства. И в этом смысле «нацию» было непросто отделить от «класса». Если же мы допустим, что классовое сознание обладало на практике гражданско-национальным измерением, а гражданско- национальное или этническое сознание не были лишены социальных аспектов, то у нас появятся веские основания полагать, что радикализация трудящихся классов межвоенной Европы могла усилить потенциал их национального самосознания. Как иначе объяснить тот факт, что в эпоху борьбы с фашизмом левые движения нефашистских стран сумели с необыкновенным успехом вновь привлечь на свою сторону национальные и патриотические чувства? Ибо едва ли можно отрицать, что сопротивление нацистской Германии (особенно во время Второй мировой войны) черпало силы как в собственно национальных чувствах, так и в надежде на социальное обновление и освобождение. Вполне очевидно, что в середине 1930-х годов коммунисты пошли на сознательный разрыв с традицией Первого и Второго Интернационалов, которые передали символы патриотизма в пользование буржуазным государствам и мелкобуржуазным политикам, — даже те символы, которые, подобно «Марсельезе», были тесно связаны с революционным и в т. ч. социалистическим прошлым.[240] Последующие попытки отвоевать эти символы и, если можно так выразиться, разрушить монополию армий дьявола на самые лучшие походные марши заключали в себе, разумеется, много странного, по крайней мере, если рассматривать их