французский joual в населенных низшими классами районах Монреаля.) В практическом отношении многоязычие стало в большинстве современных государств неизбежным, — либо вследствие миграции, наполняющей буквально все западные города «этническими» колониями, либо потому, что в новых государствах сегодня в ходу столь большое количество языков, носители которых не понимают друг друга (не считая более скромных «лингва франка»), что средство национального (а еще лучше — межнационального) общения превращается в необходимость. (Предельным примером может служить Папуа Новая Гвинея с населением в 2 1/2 миллиона человек и 700 языками). Сейчас уже ясно, что в последнем случае наиболее приемлемы в политическом смысле искусственные образования, лишенные локальной этнической идентификации (например, пиджин или бахаса Индонезия), или же иностранные (предпочтительно — мировые) языки, которые не дают особых преимуществ и не причиняют ущерба ни одной местной этнической группе (как правило, это английский). Нетрудно заметить, что подобная ситуация, которая может объяснить «поразительную языковую гибкость индонезийской элиты и отсутствие у нее сильной эмоциональной привязанности к „родному языку“»,[259] не похожа на то, что присуще европейским националистическим движениям. Точно так же и система современных переписей в полиэтнической Канаде отличается по своим принципам от аналогичной процедуры в старой Габсбургской империи. Ибо, прекрасно зная, что члены иммигрантских этнических групп, поставленные в ходе переписи перед выбором между этносом и канадской национальностью, непременно назовут себя канадцами, а также учитывая, сколь притягателен для них английский язык, этнические группы давления противятся включению в переписи вопросов о языковой или этнической самоидентификации, а потому вплоть до недавнего времени в переписях требовалось указывать этническое происхождение по отцовской линии, а ответы «канадец» или «американец» допускались только для индейцев. Этот искусственный «этнос переписей», на котором первоначально настаивали франко-канадцы, стремившиеся любым путем увеличить на бумаге свою численность вне провинции Квебек (главной зоны их расселения), служил также целям прочих этнических и иммигрантских лидеров, позволяя им замаскировать тот факт, что, к примеру, из 315 000 лиц, указавших на польское происхождение в переписи 1971 г., только 135 000 назвали польский своим родным языком и лишь 70 000 действительно использовали его в повседневном общении. Примерно такие же данные существуют и для украинцев.[260] Одним словом, этнический и лингвистический национализм способен в наше время двигаться в разных направлениях, и оба они могут постепенно утрачивать свою зависимость от государственной власти или связь с нею. Довольно распространенным, похоже, становится феномен, если можно так выразиться, «неконкурентного много- или двуязычия», аналогичный тем: отношениям, которые существовали в XIX веке между официальными языками государства/культуры и менее авторитетными диалектами и наречиями. И нас не должна вводить в заблуждение тенденция предоставлять местному языку тот же официальный статус, что и более распространенным общенациональным/международным языкам культуры, таким, например, как испанский (в Латинской Америке), французский (в некоторых регионах Африки) или — чаще всего — английский (последний является языком среднего образования на Филиппинах и, по крайней мере до революции, был таковым в Эфиопии).[261] Основной моделью становится теперь не борьба за безусловное верховенство, как в Квебеке, но разграничение функций, как, например, в Парагвае, где городская элита говорит и на испанском, и на гуарани, однако главным средством письменной коммуникации (за исключением, пожалуй, belles lettres[262]) остается испанский. Маловероятно, что язык кечуа, получивший в 1975 г. в Перу равный официальный статус с испанским, попытается заменить последний в качестве языка ежедневной прессы и высшего образования; и едва ли английский перестанет быть главным путем к образованию, богатству и власти в бывших африканских или тихоокеанских колониях Британии, какое бы официальное положение ни занимали в этих странах местные языки.[263] Эти мысли приводят нас к некоторым заключительным соображениям относительно будущего наций и национализма.
Глава 6
Национализм во второй половине двадцатого века
С того времени как в начале 1990-х годов вышло первое издание настоящей книги, уже образовалось или находится в стадии образования больше государств, чем в любой иной период нашего столетия. Распад СССР и Югославии успел пополнить сообщество международно признанных суверенных государств шестнадцатью новыми членами, и в данную минуту невозможно предугадать, на каком рубеже остановится наступление национального сепаратизма. Все современные государства официально являются «нациями»; все политические волнения и пропагандистские кампании легко обращаются против иностранцев, практически все государства их стесняют и всячески стремятся не допустить на свою территорию. А потому заключающие эту книгу размышления об упадке национализма как вектора исторического процесса по сравнению с его ролью в период с 1830-х годов до конца Второй мировой войны могут показаться результатом сознательного ослепления. В самом деле, было бы нелепо отрицать, что крушение Советского Союза и той региональной и мировой системы, для которой он в качестве одной из сверхдержав служил оплотом в течение примерно сорока лет, означает глубокий и, вероятно, не подлежащий пересмотру исторический сдвиг, чьи последствия остаются в данную минуту совершенно неясными. И тем не менее, по-настоящему новые элементы в историю национализма эти последствия вносят лишь постольку, поскольку распад СССР в 1991 году превосходит по своим масштабам (временный) распад царской России в 1918–1920 гг., затронувший главным образом ее европейские и закавказские регионы.[264] Ибо в основе своей «национальные вопросы» 1989–1992 гг. отнюдь не новы. В подавляющем большинстве случаев они волнуют исконную родину националистических движений — Европу. В Северной и Южной Америке, по крайней мере к югу от границы США и Канады, серьезных симптомов политического сепаратизма до сих пор не заметно. Нет особых признаков того, что исламский мир, во всяком случае, набирающие силу фундаменталистские движения, сколько-нибудь озабочены увеличением числа государственных границ.
Они желают другого — возвращения к истинной вере основателей ислама, и нелегко понять, чем бы их мог привлечь сепаратизм как таковой. Правда, сепаратистские движения (по преимуществу террористические) потрясают окраины южно-азиатского субконтинента, и тем не менее новые государства до сих пор сохраняют свои первоначальные границы (если не считать Пакистана, от которого отделился Бангладеш). В сущности, подавляющее большинство постколониальных национальных режимов — и не только азиатских — все еще верны традиции национализма XIX века, как либерального, так и революционно-демократического. Ганди и Неру, Мандела и Мугабе, покойные Зульфикар Бхутто и Бандаранаике и, рискну предположить, находящаяся ныне в заключении лидер Бирмы (Мьянмы) г-жа Аунг- Сан Су Хи — все они являлись (или являются) националистами в ином смысле, чем, к примеру, Ландсбергис или Туджман. Они действуют (или действовали) совершенно в духе Массимо Д'Адзелио — как создатели нации, а не как их разрушители (см. выше с. 52–53).
Многие постколониальные африканские государства — в том числе и Южная Африка, хотя иные надеются на обратное, — могут впасть в состояние хаоса и беспорядка, как это недавно произошло с некоторыми из них. И однако считать причиной краха, постигшего Эфиопию или Сомали, неотъемлемое право народов на образование суверенного государства, значит без всяких оснований расширять смысл терминов. Столкновения и конфликты между этническими группами — и часто весьма кровавые — вспыхивали еще тогда, когда политических программ национализма не было и в помине; и, вероятно, первые переживут последние.
Что касается взрыва сепаратистского национализма в Европе, то его предпосылки можно указать с еще большей точностью в истории XX века. Мины, заложенные в Версале и Брест-Литовске, взрываются до сих пор. Окончательный распад Габсбургской и Османской империй и временный распад царской России привели к образованию практически той же группы государств, что и события недавнего времени, и с тем же комплексом противоречий, разрешимых в конечном счете разве что путем массового уничтожения или