— А заодно, для верности, отправить в фатерлянд несколько тысяч петербургских немцев. — Зубатов покивал головой. — А Витте — в Минусинск, да?
— А кто такой Витте?
— Ох-хо-хонюшки… Витте — это министр финансов. Впрочем, гораздо важнее то, что сегодня меня пригласила к себе Ее Величество…
— Александра?
— Нет, к счастью — Мария Федоровна. Перед нею я всегда склоняю голову, а вот Александра Федоровна меня на дух не переносит, особенно в последние дни… Так вот, Мария Федоровна была обеспокоена недавней продолжительной беседой своей невестки с германским посланником, князем Радолиным, вроде бы с очередными поздравлениями по поводу рождения дочери. Леонид Алексеевич не отбрасывает мысль, что с Радолиным также мог связаться и Витте, подобно тому, как он уже встречался с Чирским два года назад, стремясь повлиять на дело с Киао-Чао, но я надеюсь, что Витте сейчас больше занимает банкротство Мамонтова.
— Ки… чего? — сбитый с толку Алексей перебил Сергея Васильевича.
— Киао-Чао. Два года назад Германия заняла в Китае эту область, и мы, пользуясь этим, тоже обзавелись хорошей базой в Китае. Витте же выступал против этого и, воздействуя через германское посольство, пытался изменить нашу политику в отношении приобретений в Китае. Впрочем, это уже дело прошлое, а вот что касается Николая… Не слишком ли часто его стали звать в Царское Село? Чем он там занят?
— В гараже лазит, на байке гоняет перед царем. Понтуется, в общем.
— Что делает?
— Ну, выделывается на мотоцикле каком-то. Ему там то ли трайк, то ли квадру пообещали.
— Что???
— Ну да, вчера как раз сказал, типа царица обещала трайк подогнать, немецкий… Ой. Так это Колька шпион, что ли?
— Свой среди чужих, чужой среди своих, — меланхолично заметил Шилов.
— Нет, Алексей, ваш приятель, скорее всего, просто несдержан на язык. Понимаете?
— Так, а делать что теперь? Это значит, Кольку теперь посадят?
— Не волнуйтесь, все будет в порядке. Зная, что шила в мешке не утаишь, Мария Федоровна предложила явить вас миру.
— Это что, опять всем мобилы показывать?
— Нет, Мария Федоровна справедливо полагает, что Маркони, Эдисона, Бэлля и Сименса будет достаточно. Думаю, их ожидает неплохой сюрприз…
Дмитрий Сергеевич Сипягин сюрпризов не любил. Если говорить точнее — он не любил сюрпризов, происходивших без его ведома и не для его пользы. Так ведь недолго дождаться и почетной оставки, и какой-то проныра займет его место в кабинете. А разве для того он столько лет работал, поднявшись еще совсем в молодые годы — какие-то там сорок один — до места товарища министра внутренних дел? И ведь не лестью, не интригами, а исключительно тем, что государь уверился в его исполнительности и решительности по наведению порядка. Четыре года тому назад, когда Иван Николаевич Дурново покинул кабинет министра внутренних дел, чтобы при поддержке императрицы Марии Федоровны и обер-прокурора обосноваться в кабинете премьер-министра, Дмитрий Сергеевич полагал себя достойным претендентом на кресло министра, семьдесят пять тысяч жалования и пятьдесят тысяч на представительство, однако же государь счел нужным вручить ему бразды правления в собственной Его Величества канцелярии по принятию прошений. Что ж, всякий пост, определенный государем, заслуживает того, чтобы все дела исполнялись с наибольшим тщанием и, главное, с наибольшим охранением того святоотеческого духа, которым сильна власть в России: отеческое управление государя есть лучшее из всего, а подданные его, яко дети, которых можно и должно отечески увещевать, неслухам же вольно изведать розог.
Тем более Дмитрий Сергеевич считал это верным и единственно правильным в настоящее время, когда корабль государства стал несколько сбиваться с курса, с опасным уклоном в сторону либеральщины. Хуже того было видеть, как министры, вместо того чтобы преданно и безукоснительно выполнять волю государя, крутят штурвал всяк в свою сторону. Сипягин вступил в управление канцелярией на Мариинской площади, будучи твердо уверенным в своей правоте, именно поэтому была им составлена всеверноподданнейшая записка, в которой излагал он свой замысел по приведению государства в стройный порядок: установить в виде общего обязательного правила, чтобы министры все свои принципиальные меры и имеющие политический характер законодательные предположения ранее испрошения царского согласия на их осуществление передавали в канцелярию по принятию прошений, с тем чтобы он, Дмитрий Сергеевич, как главноуправляющий канцелярией, докладывал их государю, отделяя зерна от плевел.
Среди прочих министров Дмитрий Сергеевич особо выделял Ивана Логгиновича Горемыкина, и не только потому, что тот и занял в девяносто пятом году кресло министра внутренних дел, а еще потому, что, еще служа под началом Горемыкина, Сипягин вполне уяснил главные его особенности.
Первейшим из всего для Ивана Логгиновича было убеждение в том, что лучшее действие из возможных — это не предпринимать никаких действий. Более всего в министерском здании у Чернышева моста Горемыкин ценил покой своего кресла. Столь же твердо, как был Сипягин убежден в слабости Горемыкина, сам Горемыкин был убежден, что любой вопрос, встающий сегодня, сам собою разрешится или завтра, или третьего дня; любимым присловием Горемыкина было «всё пустяки», девизами — Laissez faire, laissez passer[7] и Quieta non movere[8]. Особенно ярко проявился результат такого отношения к министерской деятельности в случае с тверским земством: по убеждению Дмитрия Сергеевича, именно Иван Логгинович со своей недопустимой слабостью был причиною того, что земский вопрос оказался чрезмерно раздутым, а само земство — выведено на первый план и едва лишь не оттеснило на задворки роль и смысл власти губернаторской. Допустимо ли было подобное? Никак не допустимо: сам Дмитрий Сергеевич был крайним противником земства, считая его досужей и противной российскому устройству выборностью снизу.
Что же! Свершилось!
Вызванный третьего дня к государю для доклада Дмитрий Сергеевич полагал этот день днем совершенно обыкновенным, однако же день этот решительно переменил его судьбу — и теперь Дмитрий Сергеевич был уверен, что и судьба России переменится правильным образом. Вновь и вновь вспоминал он, как государь принял его в кабинете, как предложил сесть в кресло и как на полуслове прервал доклад. В какое-то мгновение Сипягин счел это проявлением нерасположения государя, однако же последовавшая беседа оказалась прямо противоположной ожидаемой критике. Против ожидаемого государь в очень лестной манере вспомнил его предшествовавшую деятельность, особо отозвавшись о деятельности в Курляндии, где немало было приложено усилий по наведению порядка. Но не успел Сипягин даже обдумать мысль, что, видно, придется вновь оставить Петербург, как государь просто и спокойно сказал, что отставляет Горемыкина от министерства и что не предполагает лучшего для этой должности, кроме как самого Дмитрия Сергеевича.
Так же спокойно, как уже твердо установившееся мнение, государь прибавил, что находит Горемыкина человеком чрезвычайно либеральным и недостаточно твердо проводящим консервативные, в дворянском духе, идеи — и в ответе Сипягина о полном согласии с мнением государя о курсе, необходимом для России, не было ни капли неправды или лицемерия. «Наконец-то! — возрадовался Дмитрий Сергеевич — не вслух, разумеется, возрадовался: заканчивается эта ничтожная либеральщина, отметившая начало царствования. Более никаких послаблений!» — а вслух поспешил чистосердечно уверить государя, что наведет порядок по малейшему монаршему слову.
Свершилось! Сегодня он находится в министерском кабинете как хозяин. Сегодня курс министерства — это его курс. Сергей Дмитриевич не спеша встал из-за стола, прошелся по кабинету, как бы примеряя его под себя, огладил рано облысевшую голову, усмехнулся: впору кабинет, впору!
Теперь земство с его выборностью, студенты, инородцы, зубатовские рабочие кружки — все будет