С самого начала Оресте Бенетти был на них щедр. Хотя он дал понять, что после свадьбы они переедут все вместе в загородный домик за воротами Сан-Бенедетто, о покупке которого он как раз ведет переговоры со строительной компанией, он, несмотря на это, провел в их жилище электрическое освещение и побелил стены, прикупил кое-какую мебель, недорогую чугунную печку, картину, кухонную утварь, пару ваз для цветов. Словно бы женитьба, о которой он, очевидно, ни на минуту не прекращал думать, была для него совсем не к спеху. Всеми этими подарками, подчас полезными, надо признать, но порой несколько нелепыми, он как бы говорил, что влюблен. Если он женится на Лиде, то это потому, что он ее любит. Никогда в жизни ему не привелось быть женихом — ни разу. Ни в молодости, ни потом, став зрелым мужчиной, он не смог испытать этого опьяняющего удовольствия — делать подарки невесте. И сейчас, когда это удовольствие было ему позволено, он имеет полное право требовать, чтобы дело шло не спеша, постепенно, с полным соблюдением всех правил.
Каждый вечер он приходил в одно и то же время: ровно в половине десятого.
Лида издалека, еще с улицы слышала, как он подходит. И вот уже резкий звон колокольчика, оповещающий о его прибытии, вот уже его спокойные шаги вверх по лестнице, со стороны подворотни, а вот и его приветствие с верхней площадки лестницы, его радостный клич:
— Добрый вечер, сударыни!
Наконец он начинал спускаться, напевая себе под нос арию из «Цирюльника», чтобы прерваться на середине деликатным покашливанием. И вот уже комната заполняется им, невысоким мужчиной с седыми волосами, в котором есть что-то от солдата и от священника, наполняется его живым, горячим, властным присутствием.
Сцена его появления была каждый раз одной и той же — она не менялась годами. И хотя Лида могла представить ее во всех подробностях, ее каждый раз охватывало какое-то спокойное удивление.
Она давала ему пройти вперед, не выказывая намерения подняться.
Ну а
О, в то время, когда такой же сильный звон колокольчика сообщал, что Давид, закутанный в свое толстое синее пальто с меховой пелериной, постукивая каблуками по мостовой от нетерпения и от холода, ждет ее, как условлено, напротив ворот ее дома (так ни разу и не пожелал он войти, ни разу не почувствовал себя обязанным представиться!), — тогда, напротив, у нее оставалось совсем немного времени, чтобы достать из шкафа пальто, накинуть его, закрыть шкаф, а затем, приблизив лицо к зеркалу в его дверце, по-быстрому напудрить лицо и поправить волосы. У нее на все было буквально несколько мгновений. И все же их оказывалось достаточно, чтобы в зеркале появилась, маленькая и с гладко зачесанными назад волосами (свет, падавший сзади, делал ее почти лысой), мелькнула и исчезла за спиной Лиды быстрая фигура ее матери…
— Ну что ты на меня смотришь? — резко повернувшись, кричала ей Лида. — Знаешь, что я тебе скажу? Сыта я по горло: и тобой, и этой жизнью.
И она выбегала, хлопнув дверью. Давиду не нравилось ждать.
Еще дрожа, уцепившись за его руку, она позволяла себя вести.
Обычно, вместо того чтобы взять направо и двигаться к центру города, они спускались по улице Салингуэрра до самых укреплений; оттуда потом, поднявшись по дорожке, ведущей наверх, на валы, на которых с той стороны городских стен не росло ни деревца, минут за двадцать они доходили до ворот Порта-Рено. Так хотелось Давиду. Поскольку он помирился с семьей (чтобы расстаться с ними потом, говорил он, на лучших условиях; но диплом-то, хочешь не хочешь, надо получить!), то в данный момент им обоим стоило быть осторожнее, избегая, по крайней мере, показываться на людях вдвоем. Это необходимо, повторял он постоянно, может быть, даже и в этот раз. С учетом сложившегося положения она и сама должна понимать, что некоторые «демонстрации» (и тут он, конечно, имел в виду начало их отношений, когда по вечерам он водил ее, как бы назло всем, даже в «Сальвини»; когда они средь бела дня садились в лучших кафе, в том числе и в «Биржевом кафе»; когда он говаривал, что ему надоела эта скучная и лицемерная жизнь, которую он вел до сих пор: университет, друзья, семья…), так вот, на некоторых «демонстрациях» надо теперь поставить крест. Но с другой стороны, разве это не интереснее? — поспешно добавлял он, подмигивая. Разве уловки и препоны не являются лучшим стимулом для чувств? Так или иначе, одно было точно: на этом маршруте, а также и затем, в маленьком кинотеатре на площади Травальо, куда они направлялись, никого из его домашних или из «окружения» они наверняка не встретят.
Окоченевшая телом и душой, она молча шла рядом с ним.
Однако чуть позже, как только они оказывались в темноте, в людном и дымном зале кинотеатра «Диана», сидя рядом с Давидом и устремив глаза на экран, она чувствовала, как спадает напряжение. В фильмах нередко показывали истории любви, похожие, как ей казалось, на ту, героиней которой она продолжала, несмотря ни на что, себя воображать. В такие моменты она не только смотрела в сторону Давида (в полутьме, перерезанной посередине голубым лучом из проектора, она различала его длинную худую шею с выступающим большим кадыком как раз над узлом галстука, его недовольный профиль, всегда как будто полусонное выражение лица, его набриолиненные темные волосы, слегка вьющиеся на висках), она искала его руку, порывисто сжимала ее. А Давид? Всегда охотно отвечавший на ее взгляд, на пожатие, он казался спокойным даже в хорошем настроении. Но никогда нельзя было доверяться этому впечатлению. В самом деле, позволив ей подержать свою руку некоторое время, он вдруг резко ее вырывал, резко отстранялся или же, если раньше еще не снял пальто, вскакивал, чтобы сбросить его. «Какая жара! — слышала она его пыхтение. — Дышать нечем!»
Испуганная, она не настаивала. Поспешно снова обращала взгляд на экран, и вот уже Давид был там, посреди серого светящегося прямоугольника, он зажигал сигарету руками в перчатках, танцевал в смокинге, смотрел в глаза прекрасным, шикарным женщинам, прижимал их к груди, долго целовал их губы… Фильм увлекал ее до такой степени, что потом, когда он кончался и они оказывались опять на свежем воздухе, если Давид, осторожно взяв ее под руку, предлагал неожиданно нежным голосом проводить ее до дома той же дорогой, то всякий раз, словно пробудившись от какого-то сна, она резко вздрагивала.
— Ну, путь удлинится немного! — настаивал Давид.
— Уже поздно, мама ждет меня к полуночи, — пыталась возразить она. — И потом, холодно, там везде сыро…
Насколько было бы лучше, думала она между тем, если бы они вернулись короткой дорогой через центр! В таком тумане (за эти два часа туман становился настолько плотным, что желтые пятна фонарей были почти не видны) никто, это уж точно, не мог бы их заметить; даже если бы они прошли по Листоне[3], даже если бы двигались по проспекту Джовекка. Они бы шли не спеша по тротуарам, скользким от влажности, различая в тумане губы и брови друг друга с теплыми капельками, прижимаясь друг к другу, как настоящие, правильные влюбленные, и — даст Бог — разговаривали бы, особенно Давид. О чем бы он говорил? Может быть, он говорил бы о фильме (ну и пижон этот актеришка в главной роли, да и партнерша его — настоящая гусыня!) или же о себе, о своей учебе, о своих планах на будущее… Под конец, прежде чем расстаться, они могли бы зайти в какое-нибудь кафе: какое-нибудь из тех, что возле Сарачено или на улице Борго-ди-Сотто. Сели бы в уголке, Давид заказал бы две рюмки ликера. И тогда, в тепле, охватившем ее от аниса и от мыслей о скором сне, она бы хоть раз почувствовала себя если не счастливой, то, во всяком случае, в согласии с собой и с жизнью.
И однако же она уступала.
И сразу же, пока они удалялись в направлении городских стен от компаний парней, курящих и болтающих во весь голос о спорте и о всяком таком перед распахнутыми стеклянными дверями кинотеатра или поедающих каштаны, купленные за несколько чентезимо у старухи в черном платке, обрезанных шерстяных перчатках и серой юбке, вечно стоящей там, сгорбившись над своей жаровней, — сразу же раздавались свистки, крики, издевательское цыканье, ругательства. Ускорить шаг не помогало. Казалось, расстояние делает крики только более пронзительными. Они преследовали ее. Они были как холодные, влажные, мерзкие руки, пытающиеся схватить, пощупать ее под одеждой.
В первом же темном месте, на первой лужайке, он валил ее на траву. Упираясь подбородком в его плечо, не смыкая век, она позволяла всему идти своим чередом.
Потом она поднималась первой. И если в какой-то момент ее охватывало неожиданное желание отбиваться, кусаться, сделать ему больно (Давид никогда не сопротивлялся этому: сразу расслабив