никогда не видал такого ужасно унылого лица, и пергаментно унылого; без скорби и вообще без острого, - а тупо унылого. Кажется, душа в нем никогда не зарождалась. Не могу его лучше характеризовать, как рассказом другого учителя, П. Д. П-ва:
'Раз будто бы Франц Францыч приходит в гимназию, когда еще двери были заперты:
- Заперты, Франц Францыч, - говорит сторож.
- Ничего, я по двору похожу.
И 'походил'. Отперли - он вошел. Дал урок или что-то сделал нужное - и ушел. Рано он приходил потому, что не хотел опоздать к молитве. На лето его оставляли 'исправляющим должность директора'.
- Ведь вы, Франц Францыч, никуда не уедете?
- Я никуда не уеду.
- То-то, мы все уезжаем. Так вы уж посмотрите за гимназиею. 'Смотр' состоял в том, чтобы гимназия (здание) никуда не убежала. И летом он тоже каждый день приходил в гимназию. Посидит с час. 'Все исправно?' - 'Все исправно'. И уходил.
Другое воспоминание о нем - мое собственное. Я видел его в Москве, уже инспектором гимназии. Пришел я на Рождество.
- Ну как, Франц Францыч, вы справились с учениками в такой людной гимназии?
Он улыбнулся.
- У меня метод. Я справился у помощника классного наставника о фамилиях всех учеников, при распределении их по партам: как фамилия у первого, положим, справа, у второго - слева, на третьей скамье с конца и т. д. И записал на бумажку. Сижу на кафедре, и бумажка под руками. Ученик разговаривает, и это - первый мой урок. Я смотрю на бумажку (место и фамилия) и говорю резко:
- Колесников, не разговаривайте.
Он поражен. Конечно, - он поражен! И все поражены, потому что ведь урок-то первый и я их в первый раз вижу. В первый раз вижу, и они видят, что я их всех знаю'.
Он улыбнулся. Я действительно был поражен. Теперь жена. Хорошенькая чешка или русинка. Полненькая, и с каким-то задором в лице. Что-то обаятельно милое и веселое: какая-то ласка, даже к кошке, случайной в комнате, обращенная, не только к гостю. Она не безукоризненно (с запинками) говорила по- русски, и это сообщало ей прелесть иностранного. У них жили пансионерами ('нахлебниками') ученики 6-8 -го класса, т.е. начинали с 6-го, и кончали гимназию. Мне говорили, но тогда я не верил (не обращал внимания), что она - только ожидала, когда муж уйдет на педагогический совет: таковой бывал в неделю раз, а так называемые 'советы за учебную четверть' тянутся с семи до часу (ночи). Нахлебников было немного, 3-4, но это - как теперь вспоминаю, - были первые красавцы гимназии. Уж такой подбор был, или так удавалось.
Насколько муж был уныл, настолько она оживлена. Нет ни хохота и вообще ничего веселого, но она как-то цвела счастьем. Что-то бесконечно удовлетворенное было в складках губ, в ямках щек. Отмечу еще, что не красавица - она была очень хороша чудесной телесной чистотой и абсолютным отсутствием нахальства, задора, ухаживания за вами, нескромности. Мадонна не мадонна, а для учительницы - хоть куда. Помощник попечителя очень оценил таланты ее мужа и после ревизии N. гимназии сейчас же (т.е. к концу этого учебного года) назначил его инспектором (повышение) в Москву. Как инспектор, он получил казенную квартиру в той самой гимназии, где имел квартиру и помощник попечителя. Когда я пришел к товарищу на Рождестве, - звонок, шум и вдруг входит 'высшее начальство'.
Я его хорошо знал. Это был и мой директор гимназии, попавший за действительно огромный практический дисциплинарный ум в помощники попечителя. В это время он был уже лет 62, гигантского здоровья, не толстый, а какой-то налитый кровью, весь красный.
Я почтительно сел поодаль. К-р тоже поодаль. 'Где же дети, где же дети ваши?' (у него была чудная дикция). Девочка 13 лет (удивительно угрюмая, очень хорошенькая, начало пушкинской Татьяны) вышла. Он посадил ее на колени. Мама - щебетала.
- Как он к вам попал? - спросил я по уходе его.
- Да он во втором этаже, прямо под нами.
В это-то посещение рассказал он мне и о 'методе'.
Через много лет (5-7) услышал я от своего покойного брата, тоже директора гимназии, что бедный К-р 'стал мешаться' (в уме), и с указанием причины.
- Да ведь ему давно все равно, - заметил я. - И рассказал про гимназистов.
- Очень было трудно... Там могли быть подозрения, а тут - на глазах всех. Оскорбительно. Тоже человек, а не трава.
Теперь бросаю рассказ, в сущности не интересный, и обращаюсь к теме, сильно взволновавшей печать прошлого года и вдруг как-то умолкнувшей. Спрашиваю всех, и спрашиваю чистосердечно и серьезно, кто писал тогда против развода: какое есть средство мужу, вообще христианскому мужу, устранить из семьи своей вот такую Cleopatra e sui amanti (Клеопатру и ее возлюбленных (лат.)).
- Стреляться, побить, убить! - скажут.
- Да позвольте: он прежде всего не имеет темперамента для этого. Да ведь и ничего нет, не на его же глазах, и все - постепенно, все с ужасной постепенностью, так что когда 'револьвер взять' - то уже привык, обтерпелся. Позднышев - тот дик, тот - alter ego Толстого; а это - просто титулярный советник, но ведь и титулярному советнику нужно счастье, нужна чистая семья, которая чем же ему, молодому и красивому (он был красив) человеку, не была обещана красивою и скромною молодою девушкою? И я-то ее видел не только в N., но и в Москве, скромною и все такою же милою. Да уверен, она и сейчас - милая пожилая дама, и истинно удивительное в ней было, что ни соломинки, ни задоринки собственно телесно развратного в ней не было. Иностранность ли ее спасала, или что она не была в русском смысле развита, или то, что у нее были дети: но впечатлением милой и чистой женщины веяло от нее. Истинно - трава; воистину трава Божия: т. е. я хочу сказать, что 'е sui amanti' просто опыляли ее, как траву, и она чувствовала это спокойно и невозмутимо, как трава.
Но не в этом дело, а в положении мужа; конечно, - он и в суд не пойдет за разводом, не пойдет в консисторию. Он скромный и тихий человек, и единственная сила, какая у него есть, - вымести (и непременно - без свидетелей) сор из своего дома, из своего тихого латинского кабинета. Можем ли мы лишить его этого счастья? Можем ли сказать: 'А, попался, и терпи!'
- Нишкни... Не до тебя дело.
Не может этого сказать, сейчас же не совлекшись святости. Так что вопрос о разводе и есть собственно вопрос о церковной святости, которая сохраняется лишь при условии, если церковь плачет со всем тихим и чистым:
- Ты - титулярный советник, и вот тебе - титулярная советница.
A Cleopatr'y - вон. Уверен, что Cleopatra и не была бы Cleopatra, не будь у ней каменной стены надежды:
- Ведь потихоньку...
'Ведь потихоньку!' - вот картина европейской семьи, и условие, и положение, раз что
- Ваше сиятельство или - ваше преподобие - выметите мой дом: очень пахнет, не могу!
'Нет - уж лучше потерпеть', - говорит тихий человек. И терпит. Иногда сходит с ума, иногда - вешается. 'Не умею кричать, просто я не умею кричать о своем доме, о своей жене, еще пока о своей жене. Члены консистории монументальны в характере и не могут этого представить. Но, думается, нужно счастья и тихим, и робким людям. Маленькое счастье маленьким людям: т. е. право вымести Cleopatr'y из семьи. Здесь и лежит гений древнего разводного письма, тихое и чистое средство всегда сказать:
- Ты входишь в мой дом семьянинкой и останешься в нем - пока семьянинка. Ты - для детей, как я -