Нет, горы не одичали, они были еще полудики. Я прочел указатель на развилке: «Рыбачье». Других надписей не было. Ну что ж… Люди не дадут заблудиться. На большом шоссе насмешливо фыркали дымками «Волги», свистя под уклон. На моем прыгали камушки, вылетавшие из-под их колес на вираже, и птицы чирикали здесь вне расписания.
Скоро маленький автобус, еще более местного значения, чем предыдущий, с приподнятыми щитками мотора, подхватил меня, открыв передо мною дверь-полуавтомат, приводимую в движение длинным рычагом от руки водителя.
Этот автобус был как душа нараспашку. В чем ехали знакомые. Передавали приветы другим знакомым через тех, кто сходил на частых остановках. Говорили о ценах на базаре, о детях. Одним словом, судачили, перепрыгивая прямо с цен и болезней на Витьку-дурака, который развелся с Юлей, самой лучшей из лучших.
Когда кто-то новенький в третий раз сказал: «Витька-то дурак, слыхали?» — я сошел. Перекрикивая друг друга, мне начали объяснять, как добраться дальше, точно только сейчас заметили меня. У них, видно, не хватало времени наговориться всласть из-за нечастых встреч.
Стрелка показывала на Песчаное. Привет! Вторая пересадка.
Одна жизнь ушла по дороге, откуда еще долго доносилось кряхтенье моего недавнего приятеля — автобусика, другая звала по направлению некрашеной стрелы на столбе.
Я удивился, что и туда еще манил асфальт. Дорога ползла среди орешника и кизильника и сама напоминала растение вроде лианы, цепляющееся за камни и кусты.
Я ехал на молоковозе. Его вела девушка в выгоревшей косынке. Она посматривала в зеркальце, и тогда я видел ее рыжеватые глаза с искорками озабоченности и любопытства. Она все посматривала, а я не знал, о чем говорить с ней.
— За молоком едете?
— Нет, везу молоко. В пионерлагерь.
— Да?
— Тут коров нет.
— Да?
— Только козы.
Кусты сдвигались, сжимали полоску асфальта, обгрызали её корнями с обеих сторон. Казалось, вот сейчас съедят.
— И коз тоже выводят. Они виноградники травят.
— Да?
Горы поднимались, небо опускалось.
Стоп!
Третья пересадка.
Я стою на дороге; и она кажется последним знаком исчезнувшей цивилизации. Асфальт остался на ней лужицами, причудливыми, как фигуры Зодиака. Нет, конечно, дороги удаляют нас от привычного мира в зависимости от их качества, а не километров.
Молоковоз, гудя, как неправдоподобный шмель со своим раздутым пузом, ушел по остаткам асфальта, а моя дорога — вот она, едва присыпанная щебенкой, стреляет куда-то вбок. Не куда-то, а в Камушкин. Это счастье, что я люблю дороги.
Мой дружок, обосновавшийся в городе, возле папы с мамой, спросил меня на выпускном банкете:
— Ну?
— В дорогу, — сказал я с философской важностью, разбавляя ее усмешкой.
— Ну! — одобрил он и кивнул так, что собственные вихры шлепнули его по глазам.
— Завтра еду, — объявил я.
— Ну-ну!
Он поцокал языком, признавая, какой я отчаянный малый или что-то в этом духе, и больше не стал разговаривать, показывая тем самым, какой я дурак или неудачник.
А ведь это не пустяк — вдруг переменить все маршруты в жизни и очутиться одному на развилке без указателя. А?
Скалы под небом блестели, как глянцевые. Они были совершенно голые и близкие. Вокруг меня стоял цыплячий писк, будто воздух натерли канифолью, и он метался в невидимых струнах. Цыплята помещались в решетчатых ящиках, качавшихся друг на друге в новом грузовике, а я сидел у заднего борта на своем чемодане, и весь этот писк обдавал меня, как лавина. Хоть выпрыгивай!
И вдруг я встал.
Все провалилось по одну сторону в пустоту, там разверзлось пространство, которому не хватало даже неба, и оно уходило куда-то дальше. Это море туманилось внизу, пока еще зыбко и неясно, и я бы не разобрал его, если бы из кабины не выставилась голая рука шофера и попутный ветер не донес до меня сквозь цыплячий рев:
— Смотри!
Тогда я догадался.
Море и берег распахнулись так, как они распахиваются только с высоты птичьего полета. Значит, я летел.
— Сядь!
Грузовик шнырял над пропастями. Мы спускались. Иные обрывы были так круты, а пропасти так глубоки, что кусты шиповника улепетывали от них прочь и лезли на склоны, сверкая оголенными корнями, будто потеряли штаны. Под машиной скрежетало. В кабине спала девушка, положив голову на крепкое плечо шофера, выпирающее бугром из-под безрукавки. Голова ее словно прилипла к этому плечу.
Стоя, я видел все через ящики в стеклышко кабины.
— Сядь!
Воздух неудержимо летел мимо, превращаясь в ветер. Теперь мои уши, кажется, сами пищали, как цыплята.
— Сядь!
Внизу, на море, зарябило, появились сияния, как выглаженные пятна на мятой фольге. Если солнце попадало в них из-за скал, как в цель, взрывались такие заряды света, что от вспышек резало глаза.
Когда грузовик остановился, я думал, шофер будет ругать меня за непослушание, а он сказал:
— Во-он твой Камушкин.
Скалы за спиной отлетели в небо, но берег был еще далеко. Там, среди каменных россыпей, весело белела полоска домов.
Я слез. На коленях у спящей девушки играл транзистор.
— А ты кто? — улыбаясь, спросил меня стриженый водитель.
— Эскулап, — ответил я.
— Кто, кто?
— Фельдшер. Акушер, хирург, на все руки, — соврал я, хотя еще ничего не пробовал толком.
Главное было — не теряться.
— Я к тебе рожать приеду! — засмеялся он и тронул дальше, оставив меня с рублем в протянутой руке.
В этот Камушкин отсюда дороги не было, одна тропа.
— Здравствуйте доктор!
— Здравствуйте.
— Доброе утро, доктор.
— Доброе утро.
— Мое почтение, доктор!
— Здравствуйте.
— A-а, доктор! Привет.
— Привет.
— Доброго здоровья!